Елена Арсеньева - Царица без трона
Шуйский и Иван Романов криками и бранью отогнали народ от подворья Вишневецкого… Вот тут-то проницательный князь Константин сразу понял, кто ему первый враг, кто первый зачинщик мятежа, и, прослышав про смерть Димитрия, которого от души любил еще со времени их знакомства, пожелал Шуйскому позорной смерти – еще позорнее, чем та, которой предатель-князь подверг Димитрия.
Шуйский закричал, что если поляки сдадутся, то им не сделают ничего дурного, а пролитие крови пора прекратить.
Вишневецкий засмеялся над его словами и глумливо воскликнул:
– Ты известный правдолюбец, пан Василий! Докажи-ка свои слова коленопреклонением и крестным целованием!
Шуйский покраснел, как дважды сваренный рак, хотел было покрыть дерзкого поляка бранью, однако устыдился Ивана Никитича Романова и поцеловал нательный крест.
Вишневецкий не мог заставить себя поверить записному предателю, однако кровопролитие и впрямь следовало прекратить, и он положился на крестное целование.
Дружина сложила оружие. Шуйский вошел во двор бесстрашного князя и увидел многие трупы московитов, которые полегли во время попытки забраться к Вишневецкому и стали жертвой собственного бесчинства. Шуйский загородился руками и заплакал.
Вишневецкий пристально смотрел на него, дивясь лицемерию этого человека. Кабы князь Константин хоть раз в жизни слышал о крокодилах, которые плачут, пожирая свою жертву, он уж точно сравнил бы слезы Шуйского с крокодиловыми слезами!
Воинственного князя и остатки его храброй челяди (в схватке он потерял семнадцать челядников и одного слугу) отвели в дом Татищева. Лучших лошадей и некоторые свои вещи они успели захватить с собой; остальное было разграблено. Сам Шуйский провожал их и охранял от разъяренных московитов, жаждущих отмщения за тех, кто полег в кровавой свалке возле дома Вишневецкого.
«Больно уж он суетится, – думал князь Константин, исподтишка поглядывая на Шуйского. – Раскаивается? О нет, не похоже…»
И вдруг его осенило. Да ведь Шуйский уже видит себя на троне в Мономаховой шапке и мечтает теперь наладить отношения с воинственным соседом Сигизмундом!
«Да чтоб ты сдох, поганый предатель, и сдох бы поскорее!» – пожелал пан Константин вновь, потом плюнул украдкой и принялся расспрашивать Шуйского об участи остальных поляков. Век бы с ним слова не молвить, однако как еще узнать о товарищах и соотечественниках?
А между тем в тот день и в ту ночь плохо приходилось всем полякам!
Кто-нибудь из черни, поблагообразнее, кричал:
– Великий государь Димитрий приказывает взять у вас оружие! За это будет вам пощада!
Выслушав почтительно произнесенное имя царя, которому они, как люди военные, привыкли повиноваться, некоторые шляхтичи отдавали оружие. И узнавали, как выполняются обещания черни. Несчастных рассекали надвое, распарывали им животы, отрубали руки и ноги, выкалывали глаза, обрезали уши и ноздри, замучивали до смерти, а потом всячески ругались над трупами.
Однако скоро охотников верить лукавым поубавилось: другие поляки увидели, что московиты не милуют сдавшихся добровольно, начали защищаться и доставались на убой толпе не раньше, чем уложат вокруг себя несколько трупов.
Люди московские этим днем обагрили руки в крови по локоть, а то и выше. Метались по улицам как пьяные, крича:
– Бей, режь, бей литву! Перенимай, не допускай до Кремля! Никому не давай уйти! Они хотели извести царя и бояр!
Зачинщиками были отпетые, отчаянные сорвиголовы, разбойники, воры, получившие от Шуйского свободу убивать всякого, делать что угодно, вволю лить кровь. Сами окровавленные, с окровавленным дубьем, они одним видом своим наводили страх и омерзение.
Полегло более полутора тысяч поляков и около восьмисот московитов. А что пограбили… уж пограбили, да! Удивительно было смотреть, как бежал народ по улицам с польскими постелями, одеялами, подушками, платьем, узлами, седлами и всевозможной утварью, словно все это спасали от пожара.
Уже к полудню 17 мая Шуйский сам испугался той силы, которую выпустил на волю. Как будто он не знал, что заставь русского рубить – и его уже не остановишь! Запрягает русский долго, зато погоняет быстро. Так и тут вышло. И Шуйский, и его соумышленники целый день метались по городу верхом, разгоняли ошалелый от безнаказанного кровопролития народ и спасали поляков. Их даже не всегда слушались, настолько толпа в раж вошла.
Когда народ отступался от какого-нибудь осажденного дома, облегченно вздыхали и поляки, и сам Шуйский. Он не хотел под корень истреблять гостей, он хотел только отвлечь на них народ московский, чтобы помешать ему подать помощь царю в Кремле. Но убийство любимых Димитрием шляхтичей ему тоже было на руку: ведь это придавало случившемуся такой вид, словно нападение на Димитрия было дело всенародное, земское. Однако потом, когда с царем было уже покончено, Шуйский искренне старался спасти поляков – прежде всего чтобы себя самого спасти от мщения Речи Посполитой.
Но за иноземных купцов, прибывших с поляками, никто не вступался. Некоторые из них были ограблены на многие тысячи. А те, кто успел добро свое отдать Димитрию и знал, что в свое время получит с него плату, должны были расстаться с этими надеждами. Шуйский отвечал, что платить за еретика не намерен, а в казне ничего нет.
Трупы по улицам не убирали целый день. Лужи крови густели тут и там. Вся Москва из места общего побоища превратилась в одну огромную ярмарку. Тот, кто нажился на грабеже, спешил распродать добро, чтобы раздобыть денег на выпивку. Тот, кто боялся идти убивать и грабить, а также имел деньги, теперь мог беспрепятственно купить все, что хотел.
Иные до сего дня были совсем нищие, а теперь понабрали польского добра, мехов, одежды, драгоценностей – в обеих руках не унести. Московская чернь разоделась самым причудливым образом, поэтому в толпе не особенно обращала на себя внимание одна молодая пара, чумазая и немытая от крови, однако замотанная в шелка и бархаты поверх убогих одежд. Сверху они волокли собольи шубы, невзирая на наступившую днем жару, а в подоле зеленоглазая девица тащила спутанную связку из множества жемчужных и самоцветных ожерелий. Оба, что девица, что ее спутник, были пьянее вина и не особенно заботились о приличиях: то и дело начинали обниматься и целоваться, причем рыжеволосый мужик орал:
– Манюня! Теперь ты царицей станешь! Вот помяни мое слово, как Бог свят – станешь царицей!
– Как скажешь, Гриня, – покорно отзывалась его подруга, больше всего озабоченная не блестящим будущим, кое ей пророчилось, а тем, чтобы из дырявого подола не выпали дорогие украшения. – Как скажешь, лапушка. А когда это будет?