Жанна Бурен - Премудрая Элоиза
Мы все испробовали, все ощутили, познали все, кроме пресыщения. Ты стал для меня единственным Мужчиной. Я же пыталась быть единственной Женщиной для тебя!
Наша любовь, Пьер, была коротка, но так сильна, так полна, что насытила меня навсегда. В несколько месяцев ты открыл мне все ступени наслаждения, все вершины радости. Полумеры не были ни в твоей, ни в моей природе, и мы отдались друг другу так полно, как это было только возможно для человеческой природы. И наша неутолимая жажда была столь остра, что ни усталость, ни привычка, ни скука не имели над ней власти.
Даже когда, пресытившись, мы лежали без сил, мы переживали восхитительные минуты. Я всегда буду помнить песни, которые ты сочинял для меня и тихонько напевал мне на ухо в тепле постели. Умиротворенные и все еще сплетенные телами, мы смаковали сладость этих затиший, помогавших нам восстановить силы. Твой голос, всегда покорявший меня своими чарами, даже в шепоте сохранял столь теплое звучание, столь нежные оттенки, что мне случалось плакать от радости, прижавшись к твоей груди.
Сладостность твоих мелодий и изящество твоих стихов пережили события, их породившие. Я знаю, что их долго пели по всей стране, и думаю, ты вложил в них столько искреннего чувства, что иные вновь и вновь напевают их в часы любви своим подругам. Эти слова, которые, может статься, повторяют много незнакомых губ, звучат как эхо нашей молодости, Пьер. Они оправдывают нас. На какую почву падут наши имена, пущенные по ветру будто семя, чтобы дать плод и прорасти, слившись воедино в вечности? Как же медленно движется время, чтобы соединить наконец меня с тобой!
Но имею ли я право просить большего? Разве я не получила на заре своей жизни больше, чем любая другая женщина?
Мы дышали блаженством. Вспомни: наша близость простиралась на все наши чувства, мы были так близки, как только возможно. Я пользовалась твоими словами, выражая свою мысль, ты заимствовал мои жесты и выражения. Все у нас было общим…
В то же время каждый день ты покидал меня — но со все большей неохотой. Мы ощущали такую нужду друг в друге, настолько забывали о мире вокруг, что каждый твой уход в кафедральную школу становился мукой. Ты томился по мне среди своих студентов. Все чаще и чаще во время лекций тебе случалось писать мне безумные письма или слагать стихи о какой-нибудь черте моей личности или характера.
Когда ты признавался, насколько безразличным ты стал теперь к своим урокам, когда говорил, что даешь их без прежнего пыла, и заявлял, что одержим мной, я лишь наслаждалась этим.
Я была бы более дальновидна, если бы вместо того, чтобы черпать в твоих рассказах безграничную веру в непреходящий характер нашей страсти, встревожилась этим безразличием, — оно слишком явно нас выдавало.
Но ни ты, ни я не принимали во внимание последствий твоего охлаждения, забвения всего, что было раньше твоим делом. С легкомыслием, извиняемым лишь нашим опьянением друг другом, мы смеялись над начинавшими ходить о нас слухами. Немало женщин, раздосадованных, что ты их обошел вниманием, а также разочарованные студенты говорили теперь о нас без всякого благорасположения. Я знала об этом от Сибиллы. В нашем тесном школьном мирке сплетничали больше, чем следовало. Твое внезапное переселение под наш кров и без того возбудило языки. А твои особые уроки, в ночные часы, лишь усилили пересуды. Не удивлюсь, если подробности в них привносила наша же прислуга. Твои любовные песни — в них неизменно звучало мое имя — в конце концов убедили даже тех, кто нам еще доверял. Наконец, пренебрежение лекциями и торопливость, с какой ты их теперь читал, желая скорее вернуться ко мне, открыли глаза даже самым стойким нашим защитникам.
Кроме того, наша пылкость подтачивала твои силы. Усталость затуманивала мысли. Твои речи становились тусклыми и вялыми, и это приводило в отчаяние тех, кто некогда восхищался их выразительностью и оригинальностью. Поскольку у тебя не было больше ни времени, ни желания готовить новые лекции, ты довольствовался повторением старых, не уснащая их даже новым комментарием.
Воцарилось уныние. Хор твоих удрученных учеников выдвигал суровые и болезненные упреки. Тебя останавливали на улице, прося вернуться к блестящим лекциям прошлых лет. Кое-кто лицемерно выражал беспокойство по поводу болезни, несомненно тайно грызущей тебя… Твои ученики решались оспаривать твои мнения, коллеги держали тебя в стороне от своих дискуссий.
Вокруг нашей восторженной четы сплеталась опасная сеть молвы.
А нам и дела не было!
В день, когда один из твоих друзей подошел к тебе со словами: «Ради всего святого, скажи, что стало с великим Абеляром и его вдохновением?», ты рассмеялся ему в лицо и вернулся пересказать мне этот эпизод, показавшийся тебе забавным. Мы смеялись, как невинные дети, каковыми уже не были, а должны были бы содрогнуться. Это было первое ворчание грома, предвещавшее грозу.
В то время, когда все в квартале и городе, в провинции и в самой стране воспевали либо осуждали нашу любовь, тот единственный человек, от которого зависели мы оба, все еще ничего не знал. Его неведение было залогом нашего спасения. Мы должны были подумать об этом и действовать соответственно. Но мы никогда об этом не думали. Любовь околдовала нас.
Все же однажды Небо послало мне серьезное предупреждение. В тот день ты задержался на званом обеде у каноников, а мы пригласили к ужину кузину Фюльбера Бьетрикс Тифож. Ты ее почти не знал. Это была маленькая смуглая женщина, лет пятидесяти, чья худощавость граничила с худосочностью. Она гордилась тонкостью своей талии, нимало не подозревая, что ее худоба вызывает в семье пересуды. Муж-виноторговец, скончавшись, оставил ей состояние, и она жила в полном довольстве в собственном доме, который велела построить, что любопытно, не на острове, а на другой стороне реки, неподалеку от Гран-Шатле. Она утверждала, что город будет расти вдоль Сент-Антуанской дороги, и я полагаю, жизнь теперь подтверждает ее правоту.
Не умея встречать победы скромно, она тем больше любила быть правой.
Помню, во время обеда она несколько раз пристально и не без любопытства взглядывала на меня своими птичьими глазками, в которых поблескивала искра недоброжелательства. Зная, что снисходительность не была ее главной добродетелью и совершенно безразличная к ее мнениям, я даже не насторожилась. Вдруг раздался ее пронзительный голос. Мы как раз ели заливное. Дядя извлек из ларца с пряностями, ключ от которого всегда носил при себе, унцию индийской соли и унцию корицы и старательно смешивал их с куриным мясом и тертым миндалем своего любимого блюда.