Жорж Санд - Мопра. Орас
Меж тем проходили дни и недели, а траппист ничем не обнаруживал своих истинных намерений. Он больше не показывался ни в замке, ни в окрестностях и упорно сидел взаперти в монастыре кармелитов, так что немногим удавалось лицезреть его. Однако вскоре сделалось известно — и настоятель самолично озаботился распространить эту весть, — что Жан де Мопра обратился на путь истины, проникся самым пылким и примерным благочестием и, вступив в орден траппистов, совершает паломничество во искупление своих былых прегрешений, а по пути остановился в монастыре кармелитов. Каждый день распространялись слухи о новых проявлениях добродетели обращенного и о новых подвигах умерщвления плоти, совершаемых святым человеком. Ханжи, жадные до чудес, жаждали увидеть его и приносили с собой великое множество скромных даров, которые он упорно отвергал. Порою он прятался столь искусно, что говорили, будто он покинул обитель и возвратился в свой монастырь; но когда мы уже проникались надеждой на то, что больше не увидим трапписта, мы узнавали, что, простершись во прахе и облачившись во власяницу, он подвергает себя страшным истязаниям; случалось, что, совершая паломничество, он босой отправлялся в самые пустынные и запущенные уголки Варенны. Шла молва, будто он даже стал чудотворцем, и если настоятель монастыря кармелитов не исцелился с его помощью от подагры, то лишь потому, что, покаяния ради, сам того не пожелал.
Около двух месяцев мы не знали, что нас ожидает.
XXI
Эти дни, проведенные в глубокой душевной близости с Эдме, были для меня блаженны и ужасны. Видеть ее всякий час, не боясь показаться навязчивым, ибо она сама призывала меня к себе, читать ей вслух, беседовать обо всем, вместе с нею окружать нежными заботами ее отца, делить с Эдме радость и горе, словно мы были братом и сестрою, — все это, без сомнения, было великое счастье, но счастье опасное, и вулкан с новой силой запылал в моей груди. Порою нечаянное слово, страстный взгляд выдавали меня. Эдме, разумеется, не была слепа, но по-прежнему оставалась непроницаемой. Ее черные бездонные глаза, следившие то за отцом, то за мною, глаза, в которых светилась необыкновенная душа, порою утрачивали выражение заботливости и внезапно становились холодными, когда неистовство моей страсти готово было прорваться наружу. И тогда лицо ее выражало одно лишь терпеливое любопытство да непреодолимое стремление читать в самой глубине моей души, позволяя мне созерцать лишь внешнюю оболочку ее собственной души.
Поначалу мои страдания, хотя и весьма сильные, были мне дороги; мне нравилось думать, что эта скрытая душевная мука искупает мою прошлую вину перед Эдме. Я надеялся, что она это поймет и будет мне благодарна. Она все видела, но ничего не говорила. Терзания мои удвоились, но прошло еще довольно много дней, пока мне стало невмоготу их скрывать. Я говорю «много дней», но каждый, кто когда-нибудь любил женщину и находился наедине с нею, сдерживаемый лишь ее суровостью, знает, что дни тогда кажутся веками. Какая полная, но вместе с тем изнурительная жизнь! Сколько истомы и волнения, нежности и гнева! Часы казались мне годами, и если бы я ныне по сохранившимся письмам не исправлял ошибки памяти, то легко убедил бы себя, что эти два месяца длились добрую половину моей жизни.
Мне бы хотелось, пожалуй, убедить себя в этом еще и для того, чтобы найти оправдание нелепому и непростительному моему поведению в ту пору вопреки благим обетам, какие то и дело я давал. Новое грехопадение совершилось так стремительно и было настолько полным, что я бы до сих пор краснел за него, если бы, как вы это скоро увидите, жестоко не поплатился за свое безумие.
После одной мучительной ночи я написал Эдме безрассудное письмо, которое едва не привело к ужасным для меня последствиям; письмо это было приблизительно такого содержания:
«Вы меня совсем не любите, Эдме, и никогда не полюбите. Я знаю это, ничего не прошу, ни на что не надеюсь; я хочу оставаться возле вас, быть вашим защитником, посвятить свою жизнь служению вам. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать вам полезным; но я буду страдать, и, увы, Эдме, вы увидите мои страдания и, быть может, объясните себе совсем иными причинами грусть, которую я не могу скрыть вопреки постоянным героическим усилиям. Вчера вы меня глубоко опечалили, предложив уйти, чтобы немного рассеяться. «Рассеяться!» — иными словами, забыть о вас, Эдме! Какая горькая насмешка! Не будьте жестокой, сестрица, не то опять превратитесь в мою властную невесту тех недоброй памяти дней, а я против воли опять стану разбойником, которого вы ненавидели… Ах! Знали бы вы, до чего я несчастен! Во мне живут два человека, они сражаются не на жизнь, а на смерть, при этом без передышки; разбойник, надо надеяться, потерпит поражение, но, отступая шаг за шагом, он упорно защищается и в ярости рычит, ибо ранен и чувствует, что, может быть, смертельно. Если б вы знали, если б вы только знали, Эдме, какую борьбу, какие битвы выдерживает мое сердце, какими кровавыми слезами оно обливается и как возмущается моя душа, когда в ней берут верх мятежные ангелы! Бывают ночи, когда я так мучаюсь, что дохожу до кошмаров: мне чудится, будто я вонзаю вам в сердце кинжал и, призвав на помощь зловещую магию, заставляю вас любить меня так же, как я люблю вас. Когда я просыпаюсь в холодном поту, вне себя от ужаса, я испытываю неодолимое искушение убить вас, чтобы уничтожить источник моих страданий. И я не делаю этого лишь из боязни, что буду любить вас мертвую так же страстно и упорно, как люблю вас живую. Я опасаюсь, что ваш образ будет и потом безраздельно владеть всеми моими помыслами ничуть не меньше, чем сейчас. И к тому же человеку ведь не дано разрушить подобную власть: та, которая внушает ему любовь и страх, будет жить в его душе даже тогда, когда прекратит свое земное существование. Душа любовника — это гробница его возлюбленной, в ней навсегда сохраняется нетленным ее образ, и душа осиротевшего вечно живет жгучими воспоминаниями любви, никогда ими не насыщаясь… О небо! В каком, однако, беспорядке мои мысли! Поймите же, Эдме, мой дух тяжко болен, и пожалейте меня. Будьте терпеливы, позвольте мне грустить, никогда не сомневайтесь в моей преданности. Я нередко впадаю в безумие, но всегда вас нежно люблю. Одно ваше слово, один ваш взгляд способны пробудить во мне чувство долга, и долг это будет мне сладок, если вы согласитесь напоминать мне о нем. В час, когда я вам пишу, Эдме, небо затянуто темными и тяжелыми, точно свинцовыми, тучами; гремит гром, и при блеске молний мнится, будто в небе проносятся горестные видения чистилища. Меня угнетает гроза, смятенный ум меркнет, словно неясный свет, озаряющий горизонт. Мне кажется, что в недрах моего существа вот-вот разразится буря. Ах! Если бы я мог обратить к вам голос, подобный голосу урагана! Если бы у меня достало сил выразить грозную муку и ярость, что гложут меня! Часто, когда буря сгибает вековые дубы, вы говорите, что вам по душе наблюдать разгул ее гнева и мощь их сопротивления. Это, говорите вы, противоборство могучих сил, и вам мерещится, будто вы различаете в реве, наполняющем воздух, завывание бурного северного ветра и жалобные стоны старых ветвей. Кто страдает больше, Эдме? Дерево, противостоящее ветру, или ветер, который не может сломить его сопротивление? Не правда ли, ветер? Ведь он всегда уступает и смиряется! И тогда небо, опечаленное поражением своего благородного сына, обрушивает на землю потоки слез. Вам по душе эти безумные образы, Эдме; каждый раз, когда вы созерцаете силу, побежденную сопротивлением, вы безжалостно улыбаетесь, и в вашем загадочном взгляде, кажется, скользит насмешка над моей немощью. Ну что ж, торжествуйте, вы повергли меня во прах, и, хоть я разбит, я все еще страдаю. Знайте же это, коль скоро вам угодно знать и коль скоро вы до того беспощадны, что еще расспрашиваете меня и выражаете притворное сочувствие. Я страдаю и даже не пытаюсь больше сбросить пяту, которой горделивый победитель попирает мою обессилевшую грудь».