Жорж Санд - Мопра. Орас
— У вас, любезный аббат, — прервал я его, — привычка поначалу все видеть в черном свете, ежели только черное не покажется вам невзначай белым. Позвольте мне сказать несколько слов, и они сразу же развеют ваши дурные предчувствия. Я знаю Жана Мопра с давних пор: это отъявленный обманщик и к тому же последний из трусов. Едва завидя меня, он вмиг присмиреет, и я разом заставлю его сознаться, что он не траппист, не монах и не праведник. Все это проделки прожженного плута, и я некогда слышал от него о таких планах, что удивляться его бесстыдству мне не приходится; так что я нимало его не боюсь.
— И вы неправы, — возразил аббат. — Следует всегда опасаться труса, ибо он наносит удар в спину, меж тем как мы ждем удара в лицо. Думаю, что Жан Мопра действительно траппист и бумаги, которые он мне показывал, подлинные, — ведь настоятель монастыря кармелитов слишком хитер, и его нелегко обмануть. Никогда этот человек не станет защищать дело мирянина, и никогда он не примет мирянина за своего. Впрочем, надобно навести справки, и я тотчас же напишу настоятелю монастыря траппистов; однако не сомневаюсь: он подтвердит то, что нам уже известно. Возможно даже, Жан де Мопра проникся искренней верой. Человеку его склада должны прийтись по вкусу некоторые особенности католицизма. Инквизиция — душа католической церкви, а уж инквизиция-то, бесспорно, нравится Жану де Мопра. Я охотно поверю, что он готов был предать себя в руки мирского правосудия ради одного только удовольствия погубить вас вместе с собой, а внезапно возникший честолюбивый замысел основать на ваши деньги монастырь всецело принадлежит настоятелю монастыря кармелитов.
— Это маловероятно, мой дорогой аббат, — заметил я. — Да и к чему нас приведут все эти рассуждения? Надо действовать. Нельзя только оставлять господина Юбера одного, чтобы нечистая тварь не посмела омрачить светлое спокойствие его последних дней. Напишем в монастырь траппистов, предложим негодяю пенсион и, неусыпно следя за всеми его уловками, посмотрим, что он станет делать дальше. Мой сержант Маркас — великолепная ищейка. Пустим его по следу, и если он, не мудрствуя, будет сообщать обо всем, что ему доведется увидеть и услышать, мы в скором времени узнаем все, что происходит в округе.
Беседуя таким образом, мы подошли к замку уже на склоне дня. Какая-то беспричинная сердечная тревога, должно быть, ведомая матери, ненадолго отлучившейся от своего ребенка, овладела мною, едва я вошел в это безмолвное жилище. Постоянная, ничем не нарушаемая безмятежность, царившая в отделанных старинными лепными украшениями залах, беспечность одряхлевших слуг, всегда распахнутые настежь двери, так что нищие порою доходили до самой гостиной, не повстречав никого на пути и ни у кого не вызывая подозрений, — вся эта атмосфера покоя, доверия и уединения удивительно противоречила мыслям о борьбе и заботам, которыми в связи с возвращением Жана и угрозами кармелита была вот уже несколько часов полна моя голова. Охваченный невольной дрожью, я ускорил шаги и почти бегом прошел через бильярдную. Мне почудилось, будто в это мгновение внизу, под окнами, промелькнула какая-то черная тень: она скользнула меж кустов жасмина и исчезла в сгущавшихся сумерках. Я резко толкнул дверь гостиной и замер на пороге. Все было тихо и неподвижно. Я уже собрался было искать Эдме в комнате ее отца, как вдруг мне показалось, что возле камина, где обычно сидел мой дядюшка, шевелится какая-то белая фигура.
— Эдме, вы здесь? — вскричал я.
Мне никто не ответил. Холодный пот выступил у меня на лбу, ноги подкосились. Устыдившись столь необычной слабости, я бросился к камину, повторяя в тревоге имя Эдме.
— Это вы, Бернар? Наконец-то! — ответила она дрожащим голосом.
Я заключил ее в объятия. Она стояла на коленях возле отцовского кресла и прижимала к губам ледяные руки старика.
— Великий боже! — вскричал я, различая при слабом свете, царившем в покоях, его иссиня-бледное и застывшее лицо. — Неужели наш отец умер?..
— Быть может, это только обморок, если будет на то воля господня, — ответила Эдме глухим голосом. — Свечей, ради бога! Позвоните же! Он всего лишь минуту в таком состоянии.
Я торопливо позвонил; вошел аббат, и общими усилиями нам, к счастью, удалось привести дядю в чувство.
Но когда старик открыл глаза, мозг его, казалось, все еще боролся с видениями мучительного кошмара.
— Убрался ли он наконец, этот мерзкий призрак? — твердил он. — Сен-Жан! Мои пистолеты!.. Эй, люди! Вышвырните этого шута в окно!
Меня осенила догадка.
— Что случилось? — спросил я тихо у Эдме. — Кто был здесь в мое отсутствие?
— Если я вам скажу, — отвечала она, — вы вряд ли поверите и сочтете, что мы тут без вас сошли с ума; погодите, я сейчас вам все расскажу, но прежде займемся отцом.
Ласковыми словами и нежными заботами ей удалось успокоить старика. Мы перенесли его в спальню, и он мирно уснул. Тогда Эдме тихонько высвободила свою руку из руки отца и опустила стеганый полог над его головой, затем подошла ближе и рассказала мне и аббату, что незадолго до нашего возвращения какой-то нищенствующий монах вошел в гостиную, где она, по обыкновению, вышивала возле задремавшего отца. Такие визиты случались и прежде, поэтому, нимало не удивившись, Эдме поднялась, чтобы взять лежавший на камине кошелек, и обратилась к монаху с приветливыми словами. Но в ту минуту, когда она собиралась уже протянуть милостыню пришельцу, господин Юбер внезапно проснулся и, смерив монаха разгневанным и испуганным взглядом, воскликнул:
— Черт побери! Зачем вы явились сюда, сударь, да еще в этаком наряде?
Тогда Эдме взглянула в лицо монаха и узнала…
— Вам в жизни не догадаться кого, — сказала она. — Ужасного Жана Мопра! Я видела его лишь раз в жизни, но эти отталкивающие черты навсегда врезались мне в память, и во время болезни, в бреду, они вставали перед моими глазами. Я не могла сдержать крик.
«Не бойтесь, — обратился он к нам с отвратительной усмешкой, — я пришел сюда не как враг, а как смиренный проситель».
Он опустился на колени возле самого кресла отца, а я, не зная, что он собирается предпринять, бросилась между ними и с такой силой толкнула кресло, что оно откатилось к самой стене. Тогда монах заговорил загробным голосом, который в надвигающейся тьме звучал особенно зловеще. Кривляясь и паясничая, он стал исповедоваться перед нами и униженно молил простить его преступления; он нес невесть что, уверял, будто уже видит, как на него опускается черный покров, какой набрасывают на отцеубийц, когда они всходят на эшафот.
«Бедняга, видно, сошел с ума», — сказал отец, дергая шнурок звонка.