Сьюзен Зонтаг - Любовница вулкана
Кавалер не понимает, кем он уже предстал перед обществом и кем останется до конца жизни, да и после: знаменитым рогоносцем. И Герой не способен понять, кем стал в глазах людей и кем его будут считать: наполовину Лоренсом Аравийским, который сам себя назначил спасителем тупоголовых наместников, наполовину Марком Антонием, любовником, безудержно стремящимся к погибели.
В отличие от Кавалера Герой по крайней мере знает, что чувствует сам. Но, если кто-то относится к нему отрицательно, ему трудно это понять. Из негативных чувств ему понятны лишь небрежение и равнодушие. О том, что кто-то не одобряет его, он и раньше узнавал последним — настолько сильно в нем сознание собственной правоты — и сейчас не осознает, что стал предметом насмешек и жалости, а его офицеры и матросы уверены, что их обожаемый командир околдован сиреной. Не осознает он и того, насколько сильно недовольны им в Адмиралтействе: по его приказу Неаполь начал преждевременное наступление на Рим, это он отвлек ресурсы на эвакуацию королевской семьи, он задерживал возобновление боевых действий против французов, оставался в Палермо, поставив во главу угла восстановление неаполитанской монархии. Неверно оценивал ситуацию? Нет, полностью забыл о самой необходимости оценки — по личным причинам, о которых судачат все кому не лень.
Жена Кавалера, наиболее здравомыслящий человек из всех троих, тоже, в каком-то смысле, обманывалась. Она прекрасно знала благородный характер Кавалера и не могла не верить, что все как-нибудь да образуется. Они оба любят Кавалера. И он любит их обоих. Почему же им не жить всем вместе, с Кавалером в роли доброго отца? Конечно, они будут необычной семьей, но все-таки семьей. (Английская жена Героя в уравнение не вписывалась.) Жена Кавалера осмеливалась даже надеяться, что после всех бесплодных лет с Чарльзом и Кавалером сможет забеременеть.
Недавно ей приснился сон. Она, как в былые времена, шла вместе с Кавалером по склону вулкана. Только это, кажется, был не Везувий. Наверное, Этна. Они, похоже, знали, что несколько часов назад началось небольшое извержение, и спустя какое-то время Кавалер предложил сделать привал, поесть, отдохнуть, подождать, пока вулкан немного успокоится. Она сняла пропотевшую блузку, чтобы просушить ее. Как приятно прикосновение ветра к коже! Они ели голубей, зажаренных на костре, который развел Кавалер. Какие сочные! Потом они снова полезли вверх, и горячий пепел хрустел под ногами. Ей вдруг сделалось страшно от того, что откроется взору, когда они дойдут до вершины. Это же опасно, ведь извержение еще не прекратилось — вопреки заверениям Кавалера. И вот они на самой вершине, и перед ними страшная пасть кратера. Кавалер велел ей не двигаться с места, а сам подошел ближе. Чересчур близко. Она хочет крикнуть, предупредить, чтобы он был осторожен. Но, открыв рот, она не может издать ни звука, хотя старается изо всех сил, даже горло заболело. Кавалер стоит на самом краю кратера. Он, как сгорающие страницы книги, постепенно чернеет. Оглядывается и улыбается ей. И когда она наконец вновь обретает голос и начинает кричать, он срывается в огненную бездну.
Отшатнувшись от этой ужасающей сцены, она вырвалась, пробила тяжелую крышу сна и очнулась на кровати, задыхаясь, утопая в поту. Тогда я стала бы вдовой. Сон был так ярок. Первое побуждение — одеться, пойти в спальню Кавалера и убедиться, что с ним все хорошо. Но потом она поняла, что нарисовало ее воображение, и была потрясена, шокирована, пристыжена. Значит ли это, что она желает смерти своему мужу? Нет, нет. Все как-нибудь само образуется.
* * *Еще одна ночь. Поздно, очень поздно. Гости, должно быть, разъехались, подумал Кавалер, уже давно находившийся в своей спальне. Его терзала бессонница стариков и обиженных. О стольком нужно было подумать и еще о большем не думать: об утрате коллекции, о долгах, о неясном будущем, о непонятных болях в разных частях его дряхлого тела, о еще более непонятном ощущении униженности. Жизнь, когда-то полная стольких возможностей, больше не предлагает ни одной приемлемой.
Он больше часа пролежал в постели и так и не нашел удобной позы, которая призвала бы сон. Теперь на балконе за огромным окном, обрамленным силуэтами высоких пальм, он невидящим взором смотрит в напоенный ароматами воздух. Подсвеченные луной облака висят очень низко, небо излучает розоватое сияние. Ночь неподвижно висит над городом. От этой неподвижности только усиливается досада, будто время остановилось. Это вечная ночь, ночь абсолютная. Даже облака, движение которых могло бы показать, что время все-таки идет, застыли. Доносится чуть фальшивое мужское пение, не иначе кошачий концерт какого-то местного жителя, жалобы на муки любви, отдаленное громыхание кареты, крики ночной птицы, еле слышные голоса английских моряков, которые, распевая гимны, переплывают залив на корабле. И тишина.
Злость мешает вернуться в постель. Пусть это глупо и по-детски, мечтать о том, чтобы извержение разрушило Неаполь, но иногда, перед тем как заснуть, Кавалер не может отказать себе в подобных фантазиях. Если бы он только мог наказать тех, кто причинил ему горе, если бы мог придумать достойную кару за свои обиды, за свои потери. Тогда он вернулся бы в Англию. Как он зол. Как безутешен.
Кавалер был прав, полагая, что гости уже ушли. Действительно, слуги почти закончили уборку большого зала. Жена и друг разошлись по своим апартаментам, потом, в два часа ночи, жена Кавалера вернулась к Герою. Она принесла берберские фиги, гранаты и сицилийские пирожные, посыпанные белым сахаром и лимонной цедрой. Она беспокоилась, что он так мало ест, ведь он такой худой и так мало спит. Только это время — обычно с двух ночи до пяти утра, потом она возвращалась к себе — они проводили вместе, наедине; она могла спать допоздна, но он всегда вставал с зарей. Сейчас они тоже стояли на балконе, вдыхали теплый ночной воздух, пропитанный ароматами лавра, цветущих апельсиновых и миндальных деревьев, восторгались окрашенными оранжевым и розовым облаками, словно спустившимися с небес. Но их не грызла тоска по утерянному, по тому, чего нет. Все, в чем они нуждались, у них было.
Она любила его раздевать, как ребенка. Ни у кого из мужчин, которых она знала, не было такой чудесной кожи, нежной, как у девушки. Она прижималась губами к бедному обожженному обрубку руки. Он вздрагивал. Снова целовала. Он вздыхал. Она целовала его в пах, и он смеялся, и увлекал ее на постель, в их любимую позу — у них успели образоваться свои привычки. Она клала ему голову на правое плечо, он обнимал ее левой рукой. Так они лежали всегда: это было очень удобно. Вот твое место. Твое тело — моя рука.