Волчья ягода - Элеонора Гильм
Не ответил ей, словно не услышал. Он захвачен был сейчас одним желанием, одной потребностью: уничтожить жалкого, бесполезного человечишку, что перестал уже молить о пощаде. Если бы кто сказал сейчас Ефиму, что месть не имеет смысла, что вместе с плотью Никашкиной он выжигает свою душу, послал бы доброхота в преисподнюю.
Рыжая Нюра мчалась по весеннему, нежному лесу. Сквозь слезы, что застилали глаза, кусты и деревья, окутанные молодой листвой, виделись чудищами, подручными лешего. Переливы ночных птах – хохотом лешего, что потешался над наивной девкой. Рядом ухнул филин, и Нюра со всех ног припустила в деревню.
Никогда не станет она женой Фимки, не превозмочь ей страх и отвращение перед ним. Мнила его защитником, витязем отважным – оказался он не лучше татей. Разочарование жгло Нюрку, как тот светоч, что изувечил детоубийцу. Отдала честь девичью попусту, за ласковое слово, и суженый обернулся нелюдем.
Когда нашли на дереве исклеванную голову, когда гадали, кто же убийца, Нюра с животным трепетом ждала, что имя Ефима будет названо, что все тайное всплывет, как утопленник в низовьях реки. Уста ее были крепко сомкнуты, ни единой душе она правду не сказала – ни той весной, ни теперь.
Судьба – брыкастый жеребенок в утробе – вопреки всем страхам заставила ее обвенчаться с мучителем. Всякий раз, как смотрела на мужа, видела ту поляну, и сосну, и окровавленного Никашку, и Фимку со светочем в руках, и голову в берестяной корзине.
* * *
Сейчас, после смерти матери, Ефим, равнодушный муж, нуждался в жене и утешении, жаждал частицу ее тела и любви. И кто бы обвинил Рыжую Нюру в том, что она готова была ему дать все, что он просит?
Никашка давно сгнил в лесной землице, и стал он домом для жуков и червей, и корни сосны обхватили его кости, простили бесконечные прегрешения. Нюра должна была вслед за ними забыть, простить и начать все сначала.
– Если сын народится, назовем Кузьмой, если дочка – Феклой, – сказала она невпопад, отсекая ненужный разговор о Никашке.
– А скоро вылезет-то? – Ефим коснулся ладонью ее огромного пуза.
– Не дождусь, – улыбнулась Нюра.
Она знала: когда в положенный срок родится дитя, в нем воплотятся прощение и новая жизнь семьи Ефима Клещи.
* * *
Строганов сбросил домашние туфли с задранными кверху носами, подарок бухарских купцов, и прошлепал по полу, застеленному цветастым ковром, развалился на широкой лавке. Две свечи в вычурном шандале освещали комнату.
Аксинья поставила свой подсвечник на стол и задула пламя: света и так больше, чем надобно. Куда лучше тьма-спасительница, что скрывает презрительные взгляды и усмешки.
Сесть на лавку не решилась, боялась гневного окрика или насмешки. Горница, где спал Хозяин, оказалась куда просторнее тех комнат, где обитали Голуба с женой, или гостевых светлиц, приютивших Аксинью и Нюту. Горница вытянулась длинным рукавом, отгороженная тонкой стеной от повалуши с печью, где готовили пищу.
Аксинья разглядывала убранство, точно для того и явилась сюда. Лавки, пушистые ковры, одна икона, одно красное окно да два волоковых[113]. На стене оружия немерено. Аксинья принялась разглядывать палаши, сабли в серебряных и позолоченных ножнах.
– Знахарка, для какой нужды ты явилась в мой дом? Не звал я тебя ни единым словом, ни единым взглядом, – он начал так, как Аксинья и предполагала.
Порыв ее прошел, и не могла она заставить свою гордыню уступить.
– Просить прощения у меня будешь?.. А, ведьма? – Он быстро встал с лавки, выпрямился во весь недюжинный рост. Шелковая домашняя рубаха с вышивкой не скрывала мощи его тела.
Аксинья запечатала уста, точно кто-то мудрый и опытный шептал ей сейчас: «Молчи. Молчи. Молчи». Не домовой ли, тот самый старик-банщик шептал, помогал неласковой знахарке?
– Зачем зельями меня опаивала? Уморить хотела? Дура, как есть дура. Даром что корчишь из себя травницу, знахарку. Был я у народов сибирских, самояди, тунгусов, там шаманы да шаманки с духами говорят, зелья знают, от напасти любой избавить могут. Мудры они да опытны. Совет дать могут, для вождя и людей племени своего опора. А ты? Себе помочь не можешь, не то что другим.
Кашель раздирал Аксиньину грудь, слова Хозяина лишали ее воздуха.
– Ответь мне, зачем травила меня, ведьма!
Он подошел к ней так близко, что увидела она блеск его глаз и сжатые крепко темно-красные губы. Ощутила его запах: хмель, мускус и сафьян.
– То зелье, что давала я тебе, память забирает, – словно Степан нуждался в объяснениях.
Аксинья продолжила в мыслях: «Волчья ягода для волка». Засмеялась бы, закинула голову в вольном порыве, если б могла…
– Так ты думала, что забуду я про намерение свое? Я разгуляй, волокита, бездарный сын крепкого родителя! Но забыть про дочь не смогу, какими зельями меня ни опаивай.
– Виновата я перед тобой, Степан Максимович, и вечную вечность буду каяться в том, – она склонила главу, точно нашкодившее дитя. – Истопницей, служанкой, полы мыть, за свиньями ходить…
– Не надобны мне истопницы, и служанки тоже.
Не гневом – усталостью веяло от его слов. Аксинья поняла, что настал ее черед говорить. И от речей ее, и от капли прелести зависело слишком многое…
– Не хотела я дурного, видит Бог, не хотела. Забрал ты дочь мою, сердце мое похитил. В Сусанне, дочери моей, – моя жизнь. Заберешь ее у меня, выгонишь меня – убьешь вернее, чем мечом в сердце, – бормотала она в исступлении, и по груди ее катился пот. Она подбежала – откуда силы взялись! – к стене и сорвала палаш без ножен, и покачнулась под его тяжестью. Клинок в два с лишним аршина предназначен был для мужских рук. – Ты мать свою вспомни, вспомни, любила она тебя. И ты ее любил. – И рубаха словно сдавливала ее грудь, и сердце билось громче, чем колокола Свято-Троицкого собора.
Строганов глядел на палаш в ее тонких руках и думал о чем-то, глядя на Аксинью, но словно сквозь нее – утонул в своих воспоминаниях. Золоченая рукоять холодила руку Аксиньи, бирюза и заморские камни щекотали ладонь, словно ржаные зерна.
– Ты возьми, возьми его. – Она протянула палаш, и Степан очнулся от своих дум, взял оружие с охотой, точно желанный подарок. – Режь, если хочешь меня уничтожить, давай, – Аксинья подняла его шую с зажатым клинком, и зацепил он тонкую рубаху. – Что медлишь-то?
Степан поднял на нее очумелый взгляд, и ярость раздула его ноздри, и палаш дрогнул в его руке. Она подняла уже голову и без боязни встретила его взгляд.
– Дура ты, ведьма, дура, – он провел острием по рубахе Аксиньиной, и клинок