Александр Корделл - Поругание прекрасной страны
— Хорошо, — сказал я.
— Но я не о политике собирался говорить. Я хотел говорить с тобой о священных узах брака, об этом даре Божьем. Пусть они всегда остаются для тебя священными. Они выше любой политической системы и правительства, и, как бы низко ни пало все вокруг, их ты не оскверняй, ибо тогда ты осквернишь закон творца.
Он умолк, и я осмелился взглянуть на него. Он словно вдруг устал, словно до времени состарился. Двадцать с лишним лет проработал он на заводе, всего на три года меньше Барни Керригана, слепого плавильщика. Многие хорошие рабочие отдали свое зрение горнам и попали в приют, устроенный квакерами, этими взысканными Богом людьми, которые возвращали моей стране то, что у нее отнимали заводчики. Другие, вроде деда Шамс-а-Коеда, который был теперь слеп, как крот, снова становились земледельцами, как в былые дни. Я еще раз посмотрел на отца: солнечные лучи выискали каждую морщинку на его лице, каждую дряблую складку под подбородком, свисавшую на жесткий крахмальный воротничок. И впервые я с болью понял, что и он может состариться, что мускулы его шеи могут стать дряблыми, а могучие плечи — сгорбиться. Он так и не оправился после побоев Проберта, а ночные собрания чартистов, их яростный пыл, их планы насильственного захвата власти словно выпили из него всю силу. По утрам он был стар — солнечные лучи не знают жалости.
— Ну, пошли, — сказал он, поднимаясь на ноги, — а не то мы здесь весь день просидим.
Когда мы добрались до фермы Шант-а-Брайна, свадебная коляска была уже запряжена, а рядом стояла моя старая кобыла Элот, которую Грифф Хоуэллс накануне вечером привел из Гарндируса. Коляска блестела на солнце, резвая кобылка, сверкая начищенной сбруей, бежала бодрой рысцой, а я ехал сзади на Элот. Шант-а-Брайн неплохо знал человеческую натуру: его красно-белая свадебная коляска с золотисто-желтыми колесами выглядела на редкость нарядной. А черная кобылка сама была как невеста — на славу вычищенная, веселая, вся увитая цветами. Зато его похоронные дроги были чернее ночи, а колеса он нарочно не смазывал, чтобы они сильнее скрипели; запрягал он в эти дроги самых старых кляч, каких только мог отыскать, да еще натирал их сажей, чтобы было помрачнее, а позади своего скотного двора он для этих случаев разводил ландыши. Да, куда было до него Эвансу-могильщику, который для всего держал одну тележку! А ведь должна же быть какая-то разница между похоронами и свадьбой, хоть Морфид и говорит, что одно другого не лучше. Да так оно и вышло, когда женился Тум-а-Беддо, наш сосед. Тум сговорился с Эвансом и поехал с невестой в молельню, сидя на гробе мясника Харриса — того, который лопнул. Так Эванс одним выстрелом убил двух зайцев, но зато обещал скидку. Только какая тут свадьба, когда невеста грохнулась в обморок, потому что Тум сдвинул сиденье — глядь, лежит под ними мясник Харрис с цветами в руках, и даже не заколоченный. Тум, конечно, отказался платить, и священник его в этом поддержал, но Эванс взял да сколотил двойной гроб, на одной крышке написал «Тум-а-Беддо», а на другой — «Возлюбленная жена его Джейн» и в брачную ночь приставил их к окну спальни Тума. Ну и Тум заплатил сполна, лишь бы Эванс стер надписи.
Это уже не похороны, а чистое надувательство — так все и запомнили. Куда Эвансу до Шант-а-Брайна, ведь Шант-а-Брайн поставил дело на широкую ногу — вспомните-ка свадьбу Мортимеров, скажут теперь, — того и гляди, начнет всякую знать хоронить.
— Ну ладно, — говорит отец. — Сейчас убирайся куда хочешь. Из Нантигло мы выедем ровно в час, и если ты опоздаешь в церковь, даром тебе это не пройдет. — И, щелкнув кнутом, он покатил по дороге в Нанти.
Не придумать лучшего дня для венчания с такой невестой, как Мари. Элот бежит легкой рысцой, а вокруг вздымаются горы. Листва деревьев не шелохнется, голубизной сияет небо, и в душе моей покой. Мари Дирион! Сколько красоты в ее имени. Я повторяю его вслух, упиваясь прелестью звуков, повторяю его небу в такт перестуку копыт по горной тропинке. Я шпорю Элот, и мы галопом мчимся среди елей, чья яркая зелень уже купается в знойном мареве, а потом — вниз по склону, к трактиру «Свисток».
Пинта пива, чтобы промочить горло, ведро ключевой воды для Элот, и я уже сплю в тени дерева.
Был второй час, когда трактирщик растолкал меня и указал на Бринморскую дорогу. Там тянулась длинная вереница гостей из Нантигло — женщины справа, мужчины слева чинно шагали за коляской, в которой сидела Мари с моей матерью и Морфид, а сзади в тележке Снелла ехали Джетро, Эдвина и отец.
Кусок хлеба с сыром, еще пинта для храбрости, и я ускакал. У Бринморского перекрестка я слез, привязал кобылу и улегся в траву посмотреть, как в бездонной синеве вьются жаворонки, а потом снова вскочил в седло, самой короткой дорогой добрался до церкви и, укрывшись в арке кладбищенских ворот, стал ждать свадебную процессию.
Первой я, конечно, увидел Мари, такую красивую в длинном белом платье с кружевами и оборками; ее милое раскрасневшееся личико выглядывало из-под широких полей летней шляпы.
— Ну вот, — сказал Томос. — Бери ее, и Бог благословит ваш союз, хоть вы и венчаетесь в церкви.
— Да благословит Бог и тебя, — ответила моя мать, всхлипнув: верный признак, что она плясать готова от радости.
Церковные колокола весело звонили, солнце сияло во всю мочь. Это был удачный день для свадьбы — весь залитый золотом.
В церкви яблоку негде было упасть — даже на хорах толпился народ, и высокие женские шляпы поворачивались вслед за нами, когда мы шли по длинному красному ковру к алтарю под звуки «Он напитает стадо свое», — на органе играла миссис Гволтер; уж будьте покойны, ни один Гволтер не упустит случая сделать пакость Мортимерам, сказала моя мать. Как красив был алтарь, весь утопавший в цветах! А солнце отбрасывало сквозь цветные стекла золотые лужицы света, и в его лучах плавала сияющая пыль от редко надеваемой праздничной одежды. Мы вместе преклонили колена — Мари и я. За спиной у нас все готовились петь: слышалось покашливание, шаркали ноги — и так, пока не вошел священник. Я взглянул на Мари: она побледнела, и глаза ее были опущены. И когда между нами блеснул черный переплет Библии, я подумал, что она вспоминает родной дом и чувствует себя такой одинокой среди всех этих чужих людей. Но, произнося слова обета, она улыбнулась и подняла голову. Да будет благословен брак, подумал я тогда, да будет благословен семейный очаг, и женщина, и ее дети. Вот кольцо надето, звучит молитва, а позади шелестят страницы — пора петь; кто-то прочищает горло, кто-то расталкивает соседей, чтобы освободить себе место, миссис Гволтер играет вступление, и все до единого присоединяются к хору. Я слышу низкое контральто матери, бас отца, покрывающий все остальные голоса, и нежные переливы теноров — от их высоких нот дрожат стропила церкви. Даже Mo поет, отчаянно фальшивя, а Большой Райс морщится и бьет его в бок кулаком. Красив и силен был в тот день Мо, и когда грудь его вздымалась и он расправлял могучие плечи, начинали трещать швы его праздничной куртки. Пока Мари пела, я глядел на ее профиль, затененный полями соломенной шляпы, на ее белые ровные зубы, на алые чуть улыбающиеся губы и слушал ее юный, прекрасный голос. Теперь она далеко, моя Мари, но я всегда буду помнить ее такой — Мари, мою жену.