Михаил Щукин - Конокрад и гимназистка
— Прикрой пока канцелярию, после позову, — подождал, когда за Плешивцевым закроется дверь, и спросил Чукеева: — Ну, с кем пожаловал?
— Дозвольте представить, господин полицмейстер, — девица Анна Ворожейкина, — Чукеев подтолкнул ее в спину и заставил выйти на середину кабинета, — собственной персоной.
Гречман довольно оскалился, приблизился к Анне почти вплотную, ухватил короткими пальцами за подбородок, вздернул:
— А чего она у тебя глядит невесело?
— Надо будет у нее спросить, — хохотнул Чукеев.
— Спро-о-сим. Значит, так: девку — в камеру, а сам — ко мне.
— Слушаюсь.
Оставшись в кабинете один, Гречман долго ходил из угла в угол, улыбался, взбивая указательным пальцем усы, и никак не мог успокоиться. Он со вчерашнего вечера, как только привезли из Малого Кривощекова мельникову дочку и конокрада, пребывал в необычном для него волнении. Беспрерывно курил, почти не спал и думал: что сейчас предпринять? Ошибиться в данной ситуации — все равно, что самому себе подписать смертный приговор. Судьба давала ему шанс на спасение, но использовать его следовало только наверняка. Поэтому Гречман не торопился. Ходил, громко стучал сапогами по половицам, ждал, когда явится Чукеев.
Тот, довольный и улыбающийся, ждать себя не заставил. Вошел, плотно прикрыл за собой двери, вытянулся, ожидая приказания.
— Садись, — Гречман показал ему на мягкий диван, стоявший в углу.
Сидеть на этом диване своим подчиненным Гречман разрешал только в качестве особой награды. Чукеев нынче ее заслужил. Но сел скромно, не отвалился на мягкую спинку, ногу на ногу не закинул, а так — с краешку, чтобы при надобности вскочить мгновенно. Гречман перестал ходить, присел рядом и заговорил, глядя в стену, словно рассуждая сам с собой:
— Я эту парочку вчера не трогал, не стал допрашивать, а протокол оформил следующий: убийство крестьянина Савостина конокрадом с целью грабежа, мельникова дочка — пособница. Само собой разумеется, что взят был конокрад в жестокой схватке, пришлось применять огнестрельное оружие. Сидят они пока по разным камерам. Теперь и девка эта сидит. Можно сказать, что мелочь мы выловили, а вот где самая крупная рыба? Вопрос… Вопрос один — как их распотрошить с толком, чтобы всю подноготную выложили? Что скажешь, пристав?
Чукеев с ответом не торопился. Прикусив нижнюю губу, старательно шоркал ладонями по коленям, словно они у него замерзли. Наконец торопливо заговорил:
— Бродит у меня одна мысль…
— Одна и та бродит, — усмехнулся Гречман.
Но Чукеев будто и не расслышал насмешки начальника:
— Размышляю я таким образом… У мельниковой дочки, сдается мне, амурные дела с конокрадом. А иначе с какого бы рожна он ее выручать полез? Вот и думаю, что надо бы их свести вместе, в одной камере, а я бы рядышком посидел, за стенкой, послушал… Может, они и проговорятся о чем-нибудь. Сам-то мельник еще не объявлялся? С ним ведь шуму не оберешься.
— Как же не объявлялся? Два раза был, а меня, как назло, — Гречман горестно развел руками, — оба раза и не оказалось, по делам отлучался. Думаю, вот-вот и в третий раз прибежит, а я опять отлучусь. Ну а завтра придется принимать и беседовать, но для этой беседы, сам понимаешь, мне уже все знать надо. Все! Что касаемо твоей мысли — попробуй. Но учти, что времени у тебя нет. Если до полуночи ничего не услышишь, начнем допрос с пристрастием. Терять нам с тобой нечего, разве только погоны да головы. Понимаешь?
— Так точно. — Чукеев тяжело поднялся с дивана. — Еще приказания будут?
— Какие приказания? Одно-единственное у тебя есть, за глаза хватит! Ступай.
В дверях Чукеев задержался, прислушался: в коридоре шумели. Это, оказывается, Сергей Ипполитович Шалагин пытался прорваться в кабинет полицмейстера. Его не пускали, он кричал, что будет жаловаться, что найдет управу и разнесет это осиное гнездо в клочья, но полицейские, помня строгий наказ начальника, стояли намертво. Сергею Ипполитовичу в третий раз пришлось уйти ни с чем.
Когда шум стих, Чукеев выбрался в коридор и быстро спустился вниз — отдавать указания.
Не прошло и часа, как все было готово: освободили две соседних камеры; в деревянной стене, разделявшей их, понизу просверлили дыры, замазали их сажей, чтобы не бросались в глаза и были неотличимы от серых бревен, проверили — слышимость была отличной.
3Лишь одно-единственное желание мучило Тонечку со вчерашнего дня — ей хотелось проснуться. Она никак не могла смириться с реальностью случившегося: вонючий мешок, узкий чулан, страшный мужик с веревкой, котенок, безжалостно разорванный надвое, душный обморок, а затем вонючая холодная камера, в углу которой пищали мыши, — все это казалось затянувшимся страшным сном, и нужно лишь сделать усилие над собой, надеялась она, чтобы наваждение исчезло, а она бы оказалась в своей уютной милой комнатке с голубыми обоями, где на столе, на маленьком подносике, стоит стакан молока, накрытый крахмальной салфеткой.
Но это был не сон.
Она окончательно уверилась в этом, когда увидела на низком грязном топчане Васю-Коня. Он лежал на спине, его зеленые рысьи глаза лихорадочно блестели, хищный нос заострился и густо покрылся мелкими бисеринками пота. Ловкие, сильные руки безвольно раскинуты. Брюки распороты на левой ноге до самого верха, нога ниже колена перевязана, и на плотном, толстом слое бинтов проступали подсохшие кровяные пятна. В маленькое зарешеченное оконце у самого потолка сочился через грязное стекло мутный свет.
Это была реальность.
Тонечка достала из кармана беличьей шубки платок, опустилась на колени перед топчаном и легкими, почти неощутимыми движениями вытерла пот с лица Василия. Лихорадочный блеск его глаз как бы притух, потемнел, взгляд стал осмысленным, и спекшиеся губы чуть раздвинулись в виноватой и слабой улыбке:
— Вот видишь, барышня, как нам довелось свидеться…
— Какая я тебе барышня, ты же знаешь, как меня зовут — Тоня.
— То-о-ня… Прости, не оберег я тебя, не выручил — кругом перед тобой виноватый…
— Никто не виноват, — строго перебила его Тонечка, — это судьба, а ее человеку изменить невозможно.
— Судьба-а-а… В камере у Гречмана… Я там кружку с водой видел, дай мне попить, жар какой-то во мне…
Тонечка поднялась, принесла кружку, напоила его и за этой нехитрой минутной работой успокоилась. Неизвестно откуда взявшаяся уверенность вытеснила из души все страхи. Стало ясно и просто: она окончательно уверилась, что этот человек с виноватой улыбкой, лежащий сейчас на грязном топчане, бесконечно ей дорог, что она любит его и обязательно спасет. Больше Тонечка ни о чем не думала — ни о прошлом, ни о будущем — и жила только конкретной минутой: смотрела, не отрывая взгляда, на заострившееся лицо, ставшее ей бесконечно родным, прикладывала влажный платок к горячим губам и — кто бы мог подумать! — была счастлива. Вот он, рядом, пусть раненный, но живой и принадлежащий только ей, Тонечке Шалагиной. Она твердо теперь знала это — только ей. И никому больше.