Перстенёк с бирюзой - Лариса Шубникова
– Ладно, – писарь согласился на удивление скоро, подошел к Вадиму и кулак его оглядел. – Анька! Воды неси, тряпицу чистую! – и умолк.
Вскоре пришла девка, утерла кровищу с Вадимовой руки, туго перетянула израненный кулак и ушла, склонив голову боязливо. В гридне тихо стало, как в могиле. В открытое окно ветер рвался – жаркий летний – прохлады не приносил, одну лишь духоту и маятливость. Даже по близкому вечеру жара не отступила, мучила людей, раскаляла землю, делала небо белесым.
– Так и будешь сидеть? – Никеша, осмелев, двинулся к Норову. – Ну сиди, сиди, ирод. Всех разогнал и с чем остался? Я-то тебя не брошу, только пользы с меня, как с козла молока. Вот разве что расскажу, как в Гольянове дела. Надо, нет ли?
– Говори, – Норов измаялся слушать тишину.
– Бориска там шурует, холопов гоняет, воев в строгости держит. Много уж отстроили за две-то седмицы. Почитай половина домов пожгли.
Вадим глаз не открыл, вспомнил лютую сечу при Гольянове, в какой положил не меньше двух десятков от сотни. Утратил людей, не вернуть, но ворога стёр в пыль и все это для нее, для кудрявой. Припомнил Норов и то, как без страха, безо всяческого сомнения, шел в бой, держался за Настин перстенёк, какой забрал у нее, уезжая, и повесил на суровую нитицу. У сердца держал, лелеял любовь свою, как бесценный дар и утратил его в одночасье.
– Никеша, пойду я. Постыло все.
– Ступай, – и наново зловредный согласился, не стал перечить.
Норов и шагнул из гридни, пошел по сеням, сам не зная куда. Мимо Настиной ложни прошел быстро, взгляда не кинул. У клети, в какой говорил с ней в ночи, едва не пробежал, а на подворье выскочил чёртом. За воротами продышался и двинулся широким шагом вон из крепости.
По главной улице шел, как в тумане, но приметил новые подворья – не в пример шире и просторнее старых. Народец строился, разбирал на бревна домишки тех, кто ушел своей волей из Порубежного искать иных мест – посчастливее и поудачнее.
Под заборолами Норов не задержался. Да и зачем? Ворог ныне далеко, новый рубеж теперь за самой дальней заставой и куда как глубже засеки. У приграничья теперь иной сторож – боярин Лядащий: вой смелый, опасный. И до него никак не меньше пяти дён пути.
– Боярин, здрав будь, – Ольга встала на пути. – Чего ж не зайдешь? Вернулся и глаз не кажешь.
Норов кивнул и мимо прошел, а баба – вот чудо – и слова поперек не сказала, склочничать не стала.
Вадимов путь оказался недолгим – принесло его на берег реки. Там, у причалов ладейных, во всю строилось торжище. Ряды множились, полнились товаром, какого в избытке привозили по воде. Дорога лесная шумной стала – обозы один за другим приходили и уходили. Меж торговцев стояли и княжьи люди. А как иначе? Место нынче денежное, аккурат на перекрестке реки и многих проток, какие соединяли меж собой окрестные веси да малые городища.
– Вадим Алексеич, – боярина нагнал высокий парень без одной руки, – мыт сочли. Ныне богато. Харитошка второй мешок с деньгой отправил к тебе в дом, велел боярыне Ульяне передать.
Норов только рукой махнул на парня, какого привез из Лугового: бывший вой обезручел, но грамоту и счет разумел. Прошагал Вадим подале от шумного торжища, свернул в рощу, а потом и вышел на тихий бережок да уселся на теплый после жаркого дня песок.
– Ходок, – высказал воде, что накатывала и отступала. – Иного не придумалось, кудрявая? – помолчал недолго: – Ходок. Я.
– Дурень ты, – Никеша подошел тихонько и уселся рядом, вытянул ноги и шумно вздохнул. – Мозги-то начисто снесло.
– Ты чего здесь? – Норов вмиг озлобился. – Вон пошел.
– Я-то пойду, а ты тут издохнешь, ходок хренов, – отлаялся зловредный. – Что лупишься? Я тебе не Настасья, нечего глядеть.
– Никифор, шею сверну и в реку закину. Тебя и искать-то не станут, – Вадим вызверился.
– Давай, – писарь кивнул согласно. – Всех передуши. Вокруг него хороводы водят, а он, вишь, как распоследняя тварина всех гонит. Сколь народу за тебя болеет, сколь тревожится, а?
– Я об том не просил, – Вадим злобу унимал.
– Ты попросишь, пожалуй, – писарь сплюнул зло. – Гордыня обуяла? Вот что я скажу тебе, изувер, ты головой своей пустой помысли. Ежели Настасья об тебе дурное думает, ежели не соврал Илька, так рыдает она сидит. Что вылупился?! Девку обидел!
Норов промолчал, только зубы сжал накрепко.
– Молчишь? Ну молчи, молчи. Только знай, с этого дня я тебе не Никеша, не коряга старая. Никто я тебе, изуверу. Сиди, жди, когда издохнешь, а я так и быть, схороню тебя и свечку поставлю за упокой, – писарь тяжко поднялся на ноги. – Рыдай, как баба дурная, сопли на кулак наматывай, это вот самое твое дело. Был бы мужик, давно уж призвал боярышню к ответу. А ты сиди, горе свое нянькай, ходок недоделанный, – повернулся и ушел, трудно ступая, сгорбившись.
Норов улегся на спину, руки раскинул и глядел в темнеющее небо, все силился не кричать, не ругаться.
Много время спустя, когда тугобокое солнце завалилось за дальнюю горушку, Вадим уселся и дернул с шеи нитицу с Настасьиным перстеньком. Замахнулся кинуть в реку, но промедлил. Глядел на тощую бирюзу в своей ладони, и разумел – выбросить не может. Лишится самого последнего, жизни и вовсе не станет.
– К ответу призвать? За что? За то, что нелюб тебе? Живи, как знаешь, кудрявая. Видеть тебя не хочу, не могу. Озлобился бы на тебя, да сил таких нет, – зажал перстенёк в кулаке и пошел домой.
В гридне уселся за новый стол, видно, Ульяна приказала принести, сложил руки перед собой и молча глядел в стену.
– Явился? – писарь влез, уселся на лавку в уголку. – Ну чего скажешь? Опять визжать станешь, как порося резанный.
– Отлезь.
– А я и не прилезал к тебе, кобелина, – писарь осклабился глумливо.
– Дед, страх утратил? – Норов бровь изогнул гневливо. – Какой еще кобелина?
– А никакой, – писарь хохотнул. – И мужик никакой, и ходок так себе.
– Хватит! – Норов наново озлился и уж перестал молчать.