Анастасия Туманова - Мы были юны, мы любили
– Хорошо, хоть туча еще до нас не дошла, месяц светил! В поле светло как днем было! Я гляжу – стог, возле стога – шаль Настькина валяется, в стогу – слышу, ворочается кто-то… Матерь божья, думаю, вот так и знала, так и чуяла, что этот поганец всякое соображение утратит! Не в таборе, а в соломе свадьбу сыграет!
Положение казалось безнадежным. Бежать в чужой табор за свидетелями, судя по всему, было уже поздно. Стоя на дороге возле телеги и с тревогой прислушиваясь к доносящимся из стога звукам, Варька и Феска начали лихорадочно решать, что же теперь делать. Через пять минут сестра Ильи уже разводила возле стога костер, а Феска при свете месяца со всех ног мчалась обратно в Москву за своей родней. Деруновы, бывшие в хороших отношениях и со Смоляковыми, и с семьей Насти, могли спасти положение.
Выдернутые Феской прямо из-за именинного стола, пьяные братья Деруновы с восторгом восприняли предложение перекочевать с именин на свадьбу. Мать их Тюля, сохранившая трезвый рассудок, возмущенно рявкнула на тут же притихших сыновей, отправила едва переведшую дух Феску за извозчиком, и через несколько минут все семейство летело на дребезжащей пролетке к заставе.
К появлению гостей Варька успела поставить самовар, разложить на скатерти приготовленную с собой в дорогу еду, среди которой, к ее радости, нашлась даже бутылка вина, и завопить около стога диким голосом, вызывая брата и его жену. Илья на этот зов не откликнулся, поскольку спал как мертвый, и Варьке удалось извлечь из соломы только заплаканную, растрепанную Настю. Девушки поняли друг друга с полувзгляда, и, когда спустя час отряд Деруновых во главе с мамашей высадился из пролетки на пустую дорогу, Варька сразу заголосила:
– Ромалэ, уважаемые, будьте свидетелями!
Тюля со старшей невесткой зашли за стог, где отсиживалась Настя, тут же вернулись с мятой, рваной, перепачканной рубашкой невесты, разложили ее перед костром – и начались шумные поздравления с «хорошей девочкой», принимать которые пришлось Варьке: других родственников молодых под рукой, ясное дело, не оказалось. До рассвета оставалось недолго, и гости решили дождаться пробуждения молодого мужа.
– Пхэнори[8], спасибо… – только и мог сказать Илья, выслушав рассказ сестры. Та лишь махнула рукой:
– Не меня, а бога благодари, что Тюля Настьке крестная и всю жизнь ее знает! А Ефим тебе с Пасхи должен! Вот только попробуй с него теперь долг стребовать! По-хорошему-то свидетели с самого начала сидеть должны были. Ну, уж лучше так, чем вовсе никак… Ох, беда мне с тобой… Ну когда в твоей голове пустой хоть что-то путевое заведется, а?! Или в Старомонетном последний ум выбили?! А еще мне говорил, что я в городе цыганкой быть перестала! А сам-то?!
Варька была трижды права, и Илья не стал отвечать. Сестра еще раз уничтожающе посмотрела на него и отошла в сторону, уступая место Насте, приблизившейся с полотенцем.
– Как ты, девочка? – виновато спросил Илья.
– Слава богу… – чуть слышно ответила она, подавая полотенце. – Какая Варька умница, боже мой… Что бы с нами без нее сталось? Как бы я твоей родне в глаза смотрела?
Илья молча взял у нее полотенце. Через плечо жены посмотрел на кусты черемухи, под которыми белым комком лежала Настина рубашка. Он отвернулся было – но тут же понял, что если не увидит ЭТОГО сам, то промучается потом всю жизнь. И, отстранив Настю, шагнул к кустам. И не обернулся, услышав ее глухой голос:
– Иди, иди, полюбуйся. Успокоишься, может, наконец.
Засохшие пятна крови еще были видны на рубашке. Оглядев их, Илья медленно отступил. Настя стояла отвернувшись, закусив губы. Подойдя, он вытянул из рук жены полотенце. Вытер лицо и пошел к цыганам.
Деруновы ушли, когда солнце стояло уже высоко в небе, на прощание пожелав молодым здоровья, счастья, удачи и мешок детей и пообещав нынче же сходить в Грузины и объяснить Настиному отцу, как было дело. Илья запряг гнедых, оглядел колеса, проверил спицы, взял с передка кнут. Посмотрел на Настю, стоящую рядом. Та грустно улыбнулась в ответ, опустила глаза, и его словно ножом резануло по сердцу от этой улыбки. Илья отложил кнут, притянул жену к себе. Помедлив, через силу проговорил:
– Ну… хочешь, вернемся? Буду опять в хоре петь, привык уж вроде бы.
Жена ответила не сразу, и за это время с Ильи семь потов сошло. И он не сумел сдержать облегченного вздоха, когда Настя сказала:
– Нет уж… Куда возвращаться? Отец меня теперь и видеть не захочет, ведь из-под венца почти сбежала. И ты… Тебе ведь в городе не жизнь была. Я-то ничего, я ведь цыганка все-таки тоже, я привыкну. Знала же, с кем связалась. – Она вдруг подняла голову, широко и лукаво усмехнулась. – Конокрад подколесный!
– А вы – блюдолизы городские! – в тон ей ответил Илья, и оба рассмеялись. Варька, которая тенью замерла у телеги, шумно перевела дух и перекрестилась, но ни Илья, ни Настя не заметили этого.
– Ну, так будем трогать помаленьку, – решил Илья, задрав голову и посмотрев на солнце. Оно уже стояло высоко над полем, купаясь в белых кучевых облаках, грело по-весеннему, без жара. Где-то высоко-высоко заливался жаворонок, в невысокой траве поскрипывали чирки, и сразу две перепелки бестолково кинулись в разные стороны из-под копыт тронувшихся с места лошадей. Илья не стал забираться в телегу и пошел рядом с гнедыми, похлопывая кнутовищем по сапогу. Босая Варька шлепала по лужам сзади, Настя пристроилась было рядом с ней, но, пройдя полторы версты, устала, порвала туфлю, стерла палец и, смущенно улыбнувшись, полезла в телегу. Варька тут же прибавила ходу и вскоре уже шагала рядом с братом.
– Харчей на сегодня есть? – вполголоса спросил он.
– На сегодня хватит, и на завтра даже, – так же тихо сказала Варька. – А потом… Да что ты боишься, не цыганка я, что ли? Сбегаю в деревню, добуду.
Илья молчал. На сестру не смотрел, скользя взглядом то по небу, то по траве, вертел соломинку в губах. Наконец сказал:
– Настьку не бери пока. Ты и сама все, что надо, достанешь. Не отучилась за полгода-то?
Варька, тоже не глядя на него, пожала плечами.
– Я-то не отучилась… Только ей привыкать все равно придется. Пусть уж сначала я ее поднатаскаю, чем потом наши животы надорвут со смеху.
– Надорвут они… – сквозь зубы процедил Илья. – Языки выдерну гадам!
– Брось. Все рты не заткнешь.
Илья нахмурился, прикрикнул на заигравшую ни с того ни с сего кобылу, смахнул с плеча слепня. Помолчав, сказал:
– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.
Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади телеги. Илья продолжал идти рядом с лошадьми. Он ожесточенно грыз соломинку, тер кулаком лоб и думал о том, что, как ни крути, сестра права: в таборе, где испокон века еду на каждый день добывают женщины, где любая девчонка чуть не с пеленок кричит «Дай, красавица, погадаю!», Насте придется совсем непросто. Да что Настька… Любой человек, оказавшись в непривычных условиях, чувствует себя неуютно. Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотесанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Хорошо, что кончилось все, и не дай бог теперь даже во сне этот город увидеть… Он, Илья Смоляко, снова идет, как прежде, по дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди – встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И желтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река – вся в серебряных бликах, и долевая песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдет, и не променяет кочевую жизнь ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя…