Елена Арсеньева - Царица без трона
Человек, морщась, потряс монаха, но без толку. Тот был совершенно пьян. Ему было тепло в овчине, на ногах хорошие сапоги, на голове шапка. Чего не спать, когда тебя не томят голод и холод?
А у человека, который сам себя не помнил, подводило брюхо с голоду, подгибались от слабости ноги, а все тело била дрожь. Он поскреб голову, обнаружив, что волосы сбились в колтун.
Что с ним произошло? Может быть, он заболел?! Но отчего Варлаам держит больного полураздетым, голодным в каком-то обгорелом сарае?
Он огляделся вновь, внимательнее присматриваясь к стенам, и наконец обнаружил подобие двери – такое же обугленное, полуразвалившееся, как и стены.
Еле держась на ногах, он добрался до двери, толкнул, выбрался на волю – и упал бы, если бы не повис всей тяжестью на створке.
Он стоял на пригорке, засыпанном снегом. Небо было студено-серое, затянутое тучами, из которых медленно сыпалась белая крупа. Поодаль громоздилась купа голых дерев, ближние были худо-бедно видны, а дальние таяли в серой мгле. Лесок, что ли? От сарая туда и обратно тянулись цепочки мелких следов. Наверное, из лесу приходили дикие звери, но побоялись людей, убежали.
Что за притча? А где Самбор? Где его высокие стены? Где людское коловерченье?
Вдали, на небоскате [52], слабо вырисовывались очертания какого-то селения или города со множеством куполов, возвышавшихся над крышами домов. Во всем этом было что-то знакомое и наводящее глубокую тоску.
Ноги ожгло холодом, и человек сообразил, что стоит босой на снегу. А потом вспомнил солнечный сентябрь в Самборе, листья еще только-только начали желтеть, трава была зеленая… Теперь же под ногами застывшая грязь, а деревья простирают к небесам голые ветки.
Это не сентябрь и не Самбор. Это самое малое ноябрь, а город… Да ведь это же Москва!
Человек стоял, озираясь вокруг широко раскрытыми глазами, и постепенно слабость, отчаяние, бессилие сменялись холодной яростью.
Вот, значит, как… Вот как!
Выходит, Варлаам обманул его. Какого же он свалял дурака, что так скоропалительно и необдуманно доверился этому толстому монаху – другу-приятелю самозванца! Видимо, тот или оглушил его, или опоил каким-то зельем и насильно увел из Самбора. Да, он слышал про такие зелья, от которых человек надолго теряет память, делается послушен, словно животное, не соображает, что с ним происходит. Наверняка Варлаам хотел вернуть пленника в Чудов монастырь – недаром же довел почти до самой Москвы. Видимо, у него кончилось зелье, однако монах понадеялся на авось и заснул, пьяный в дымину, рядом с тем, кого он так гнусно предал.
Зря заснул! Потому что такое предательство простить нельзя, и этот сон станет последним сном Варлаама.
Человек задумался. Предатель должен умереть, но как?.. Задушить его нельзя – сил не хватит, Варлаам толст и силен, а у него самого руки трясутся от слабости. А, велика ли премудрость! Выломать доску покрепче и бить по голове, пока не превратится в кровавую кашу.
Человек глубоко вздохнул и решительно вошел в сарай.
Когда он вновь появился на пороге, на плечи его была накинута овчинная свитка, за плечами болтался мешок, а ноги обуты в сапоги Варлаама. Толстый монах будет спать в погорелом сарае до Страшного суда. Он даже не успел сообразить, что умирает.
Собаке собачья смерть! Жаль, что не удалось подвергнуть его хорошей пытке перед смертью, чтобы отомстить за все!
Убийца вдруг хмыкнул. Право слово, зелье не умалило его сообразительности! Варлаам думал, что оказывает добрую услугу своему дружку-самозванцу, когда увел от него соперника? Небось надеялся на благодарность ложного царевича? О нет… самозванец будет проклинать глупого монаха, потому что очень скоро по Москве начнут плодиться и размножаться изветы Варлаама Яцкого о Лжедимитрии, который называет себя угличским царевичем и сыном Ивана Грозного, а на самом деле… Человек так и закатился от смеха. На самом деле он беглый монах Чудова монастыря Гришка Отрепьев!
Да. Вот оно, ненавистное имя. Юшка Нелидов, Юшка Нелидов-Отрепьев, в монашестве брат Григорий… Он сбросит с себя это гнусное прозванье и замажет им другого, словно зловонной грязью.
Обнесет его клеветою так, что имя Гришки Отрепьева, богоотступника, еретика, расстриги и вора, надолго прилипнет к нему!
Надолго. А если повезет, то и навсегда.
Апрель 1606 года, Москва, Вознесенский монастырь
Еретичку привезли с великой пышностью. Монахини, коим велено было стать двумя рядами вдоль ведущей к крыльцу дороги, глядели сурово и изредка неодобрительно бормотали: мол, ничего подобного в жизни не видели: ни благочестивая Ирина Федоровна, жена царя Федора Ивановича, ни звероватая Марья Григорьевна, супруга Бориса Годунова, не являлись сюда в сопровождении такой роскошной свиты, под гром музыки, восторженные крики. Да и прежде их было тут место тишины и благолепия, с тех самых пор, как аж двести лет назад основала Вознесенский монастырь вдовица Димитрия Донского, Евдокия, принявшая иночество под именем Евфросинии. Здесь же, под спудом, покоятся и ее мощи. Святое, святейшее место! Приезжали в монастырь, как положено ехать к Богу: со смирением и почтением, склоняя голову и говоря едва слышно. А нынче… гром, звон, блеск… Одно слово – полячка безбожная прибыла!
И, как нарочно, над монастырем вдруг закружилась туча сорок. Монахини крестились, отворачивались: издавна на Руси сорока – птица нечистая, ведьмовская. Полячка же улыбалась во весь свой тонкогубый рот, даже ручкой помахала птицам. Те покричали и улетели. Только тогда монахиням удалось вновь изобразить спокойствие и радушие.
Царица Марфа тоже изо всех сил старалась держаться если не доброжелательно, то хотя бы приветливо. Но когда вышла на крыльцо и увидела царскую невесту в этих ее непомерных юбках, с которыми та еле управлялась, напоминая корабельщика, который не может управиться в бурю с парусом… И что в ней нашел Димитрий?! Ну ладно, еще когда судьба его победы зависела от поляков, он мог держаться за слово, данное дочери сендомирского воеводы. Но теперь-то, когда первейшие русские красавицы почли бы за великое счастье сделаться государевыми избранницами… Нет, вызвал к себе эту полячку. Чем она его так приворожила? Ну разве что и впрямь приворотными зельями. Ведь посмотреть не на что, ни росту, ни стати. От горшка два вершка, в поясе тоньше, чем оса: ветер дунь – переломится. На узеньких плечиках полячки громоздился огромный, круглый, в гармошку собранный воротник, так что пышно причесанная голова, на которую лишь в самую последнюю минуту догадались накинуть флер (мыслимое ли это дело – вступать на святое подворье, в монастырские пределы простоволосой!), чудилось, лежала на этом воротнике словно на блюде. Тут хочешь не хочешь, а вспомнишь отсеченную голову Иоанна Крестителя, которую несла на блюде Иродиада. Нет, сама эта Маринка-безбожница и есть Иродиада-плясавица. Своими глазами царица Марфа не видела, но долетали до нее слухи, будто Маринка – великая мастерица пляски плясать, для нее нарочно музыканты и в покоях, и в тронных залах играют, только пляшут не скоморохи, а сама невеста государева, да и он от нее не отстает. Он… царь!