Жорж Санд - Мопра. Орас
— Сердечная теплота, пылкость и постоянство чувства — вот что требуется в семейной жизни, — сказал он. — Качества эти заставляют даже тех, кто обычно более всего страдает от наших недостатков, полюбить самые эти недостатки. Мы должны, однако, стараться перебороть себя из любви к тем, кто любит нас, но я полагаю, что сдержанность в любви или дружбе была бы глупой причудой и к тому же проявлением себялюбия, убивающего всякое чувство сначала в нас самих, а затем в любимом человеке. Я говорил вам о сознательной сдержанности, имея в виду власть над множеством людей. Вот если когда-нибудь вам придет в голову честолюбивое желание…
— Так вы думаете, — прервал я, не дослушав окончания его речи, — что такой, как я есть, невзирая на все мои недостатки, а следовательно, и заблуждения, я могу заставить женщину меня полюбить, могу сделать ее счастливой?
— Ох, эти влюбленные! — воскликнул Артур. — Не так легко выбить все это у вас из головы! Ну что ж! Если хотите, Бернар, я скажу вам, что думаю о вашей любви. Особа, которую вы любите столь пылко, и сама вас любит, если только она вообще способна любить и не совсем лишена здравого смысла.
Я заверил его, что Эдме настолько же превосходит всех женщин на свете, насколько лев превосходит белку, а кедр травинку. Так, с помощью метафор, мне удалось убедить его в достоинствах моей любимой. Тогда он попросил меня рассказать о себе подробнее, что позволит ему судить о том, как мне следует держать себя с Эдме. Тут я открыл ему свое сердце и рассказал от начала до конца историю моей жизни. Последние лучи заходящего солнца озаряли опушку великолепного девственного леса, где мы расположились. И пока в этой первозданной глуши я созерцал деревья, привольно, во всей их мощи и первобытной прелести раскинувшие над нашими головами свои кроны, в моем представлении возникал парк Сент-Севэра с его прекрасными, величественными дубами, которых никогда не касался топор человека. Пылающий закатным огнем небосклон напомнил мне вечерние посещения хижины Пасьянса, Эдме, сидящую под сенью желтеющих лоз, а голоса резвых попугайчиков — пенье прелестных тропических птичек в комнате кузины. Я заплакал, вспоминая, как далеко от меня родина, как огромен океан, отделяющий меня от любимой, океан, поглотивший стольких странников в то мгновение, когда они уже готовы были приветствовать родные берега. Я думал также о превратностях фортуны, об опасностях войны и впервые почувствовал страх перед смертью, ибо добрый мой Артур, стиснув мне руку, заверял меня, что я любим, что в каждом проявлении суровости или недоверия Эдме он видит новое доказательство ее чувства.
— Младенец! — говорил он мне. — Разве ты не понимаешь, что, если б она не хотела выйти за тебя замуж, у нее нашлись бы сотни способов избавиться от твоих притязаний? И если б она не испытывала к тебе безграничной любви, разве стала бы она затрачивать столько труда и приносить столько жертв, чтобы очистить тебя от всяческой скверны и сделать достойным себя? Ты вот только и мечтаешь о славных подвигах странствующих рыцарей; а разве ты не видишь, что ты и сам — отважный рыцарь, приговоренный своею дамой к суровым испытаниям за то, что властно требовал от нее любви, которую должно вымаливать на коленях, и тем нарушил законы рыцарства?
И тут, подробно перечислив все мои преступления, он признал кару суровой, но справедливой. Взвесив все возможности, Артур дал превосходный совет: покориться, пока властительница моих дум не сочтет нужным отпустить мне мои прегрешения.
— Да разве не стыдно мужчине, созревшему душой и, подобно мне, закаленному в суровом горниле войны, послушно подчиняться женским причудам?
— Ничуть не стыдно, — возразил Артур, — и этой женщиной руководит вовсе не причуда. Исправить содеянное зло — дело чести; но как мало людей на это способны! Сама справедливость требует восстановить права оскорбленной невинности и вернуть ей свободу. Вы же вели себя подобно Альбиону, так не удивляйтесь, что Эдме оказалась в роли Филадельфии.[49] Она согласна сдаться лишь на условиях почетного мира, и она права.
Артур стал расспрашивать, как держалась в отношении меня Эдме те два года, что я провел в Америке. Я показал ему коротенькие письма, изредка приходившие от нее. Артур был поражен их глубоким смыслом и совершенной прямотой, какою веяло, на его взгляд, от этих строк, написанных столь возвышенным и вместе с тем по-мужски точным слогом. Эдме ничего не обещала, даже не подавала мне никаких определенных надежд, но писала, что с нетерпением ждет моего возвращения и мечтает о счастливом времени, когда все мы соберемся у семейного очага и будем коротать вечера, слушая рассказы о моих необычайных приключениях. Она не побоялась признаться, что я составляю «единственную отраду ее жизни» наравне с отцом. И все же, вопреки столь явным доказательствам ее привязанности, я был одержим ужасным подозрением. Ни в коротеньких письмах моей кузины, ни в письмах ее отца, ни в полных ласки, пространных и цветистых посланиях аббата Обера ни слова не упоминалось о событиях, какие могли и должны были совершиться в семье. Каждый сообщал только о себе и никогда ни звука о других, самое большее — меня ставили в известность о приступах подагры у дядюшки. Все трое словно сговорились скрывать от меня, чем заняты и о чем помышляют двое других.
— Объясни мне, если можешь, в чем тут дело, успокой меня, — просил я Артура. — Порой мне думается, что Эдме замужем, но решила скрыть это от меня до моего возвращения. А почему бы и нет? Разве она так меня любит, что во имя любви готова обречь себя на одиночество? Подчинит ли она свою любовь холодному рассудку и суровому долгу совести? Примирится ли с тем, что мое возвращение бесконечно оттягивается из-за войны? Без сомнения, я должен выполнить свой долг, защищать свое знамя, покуда дело, которому я служу, не победит или же не потерпит окончательного поражения; это вопрос чести. Но в глубине души Эдме мне дороже этого призрачного веления чести, и ради того, чтобы увидеть ее часом раньше, я готов предать свое имя на позор и поругание всей вселенной.
— Бурная страсть внушила вам эту мысль, — улыбаясь, возразил Артур, — но, будь у вас случай ее осуществить, вы бы ни за что так не поступили. Когда мы вступаем в единоборство с одной какой-то стороной нашей натуры, мы воображаем, будто все остальные ее свойства не существуют; но стоит какому-нибудь внешнему толчку их пробудить, и мы убеждаемся, что в душе нашей сосуществует одновременно множество чувств. А ведь вы, Бернар, не безразличны к славе, и если бы Эдме предложила вам отречься от славы, вы заметили бы, что дорожите ею больше, нежели предполагали. Вы горячий поборник республиканских взглядов; Эдме первая вам их внушила. Что бы вы о ней подумали, да и хороша бы она была на самом деле, ежели бы сказала вам: «Превыше религии, которую я вам проповедовала, божеств, которых я для вас открыла, существует нечто еще более великое и святое: это моя прихоть». Бернар, любовь ваша требовательна и полна противоречий. Впрочем, непоследовательность присуща всякой любви. Мужчина воображает, что у женщины нет своего собственного «я», что она неминуемо должна раствориться в своем чувстве к нему, и, однако, большую любовь внушает ему лишь та, которая как бы возвышается над женской слабостью и косностью. В этой стране, как видите, каждый колонист вправе насладиться прелестями своей рабыни; но он не полюбит ее, как бы она ни была прекрасна. Если же случится, что он почувствует к ней привязанность, первейшей его заботой будет отпустить ее на волю, иначе она для него не человек. Ибо спутнице жизни должно быть присуще все, что отличает существа возвышенные: дух независимости, понятие добродетели, преданность долгу; и потому, чем больше твердости и терпения обнаруживает в отношении вас возлюбленная, тем прочнее ваша привязанность, как бы вы ни страдали. Умейте же различать любовь и желание: желание стремится разрушить преграды, которые его манят, и умирает на обломках побежденной добродетели; любовь стремится жить и потому хочет, чтобы предмет обожания подольше оставался под защитой той алмазной стены, ценность и красоту которой составляет ее блистательная твердость.