Жорж Санд - Мопра. Орас
Поведение мое и письма заслужили похвалу. Прибыв к берегам Испании, я получил от дядюшки ободряющее, но полное мягкой укоризны письмо: он упрекал меня за внезапный отъезд. Давая мне свое отеческое благословение и заверяя честью, что Эдме никогда не воспользуется правом на ленное владение Рош-Мопра, дядя — не в счет моих будущих доходов — посылал мне значительную сумму денег. Аббат, подобно ему, осыпал меня упреками, но сопровождал их еще более теплыми словами поощрения, нежели дядюшка. Нетрудно было заметить, что покой Эдме он предпочитает моему счастью и попросту радуется моему отъезду. А ведь он меня любил, и самая дружеская приязнь трогательно сквозила в письме наперекор переполнявшему его чувству удовлетворения. Аббат завидовал моей участи. Горячо сочувствуя борьбе за независимость, он утверждал, что его не раз одолевало искушение сбросить сутану и взять мушкет в руки. Но то было ребяческое самообольщение: мягкий и робкий по природе, он, даже рядясь в одежды философа, оставался священнослужителем.
Между этих двух писем, словно наспех приложенная, проскользнула тоненькая записочка без адреса. Я сразу догадался, что она исходит от единственного существа на свете, которое мне поистине дорого; но вскрыть ее у меня не хватало смелости. Трепетной рукой сжимая клочок бумаги, я шагал по песчаному берегу моря. Я боялся, что, прочитав записку, утрачу спокойствие отчаяния, обретенное мною в мужественном самоотречении. Особенно опасался я выражения признательности и восторженной радости, за которыми угадывалось бы разделенное чувство любви к другому.
«Что могла она написать? — думалось мне. — И почему она вдруг написала? Жалости ее мне не нужно, а благодарности — еще того меньше».
У меня было искушение швырнуть роковую записку в воду. Я замахнулся было, но тут же прижал ее к сердцу, да так и замер, словно внезапно, подобно приверженцам магнетизма, уверовал в ясновидение, позволяющее мысленно, сердцем читать написанное не менее успешно, нежели глазами.
Я решился наконец распечатать письмо и прочел следующее:
«Ты хорошо поступил, Бернар, но я не стану тебя благодарить: словами не выскажешь, как мне будет не хватать тебя. Ну что ж! Иди туда, куда призывают тебя чувство чести и любовь к святой истине. Мои помыслы и молитвы всегда и везде с тобой. Когда же ты выполнишь свой долг, возвращайся — ты найдешь меня не замужем и не в монастыре».
К записке было приложено сердоликовое колечко, которое Эдме, уступая моим мольбам, надела мне во время болезни. Покидая Париж, я ей его возвратил. Я заказал маленький золотой медальон и, спрятав в него записку и кольцо, стал носить на груди как реликвию. Вскоре после того, как Лафайету, арестованному французским правительством, которое противилось его предприятию, удалось бежать из тюрьмы, он присоединился к нам. У меня было достаточно времени для приготовлений, и я отправился в плавание, полный печали, дерзаний и надежд.
Вы не ждете от меня, конечно, рассказа о войне американцев за независимость. Повествуя о моих приключениях, я опять-таки хочу обособить события моей жизни от событий исторических. Но на этот раз я не буду касаться даже моих приключений; в моих воспоминаниях они образуют особую главу, где Эдме присутствует подобно мадонне, к которой неустанно возносят моления, хотя лицезреть ее не дано. Не верится мне, чтобы для вас могла представлять хоть какой-нибудь интерес та часть моего повествования, где не появляется это ангельское существо, единственно достойное вашего внимания, прежде всего само по себе, а затем и за внимание, проявленное ко мне. Скажу вам только, что начал я с низших чинов вашингтоновской армии, получение каковых сперва меня весьма радовало, и обычным порядком, хотя и скоро, дослужился до офицерского звания. Военную премудрость я одолел быстро. Увлекся я ею от всей души, как увлекался в своей жизни всем, за что ни брался, и мое упорство восторжествовало над трудностями.
Прославленные мои начальники оказывали мне доверие. Превосходное здоровье помогло с легкостью переносить тяготы военной жизни, а прежние мои разбойные навыки пришлись весьма кстати: превратности войны оставляли меня невозмутимым, а этого-то как раз и не хватало — при всей их блистательной храбрости — другим французским юношам, прибывшим вместе со мною. Я же, к великому изумлению наших союзников, проявлял хладнокровие и стойкость, отчего окружающие частенько начинали сомневаться в моем происхождении. Их поражало, как быстро освоился я в лесах и, то проявляя осторожность, то прибегая к хитрости, умело боролся с индейцами, порой тревожившими наши части.
В трудах и походах на мою долю выпало счастье расширить свой кругозор благодаря одному достойному молодому человеку, ниспосланному мне провидением в качестве спутника и друга. Любовь к естествознанию побудила его к участию в нашем походе. Вел он себя как добрый вояка, но легко было догадаться, что политические симпатии играли в его решении лишь второстепенную роль. Не было у него никакой склонности к воинским занятиям, никакого желания выдвинуться. Гербарий и наблюдения над миром животных занимали его много больше, нежели успех войны и торжество независимости. При случае дрался он прекрасно, и никто не мог бы обвинить его в равнодушии к нашему долу. Но накануне битвы и на другой день он, казалось, и не подозревал, что можно интересоваться чем-нибудь, кроме научной экспедиции в саванны Нового Света. Чемодан его всегда был полон, но не деньгами и всяким скарбом, а образцами естественнонаучной коллекции. И пока мы, лежа в траве, настороженно прислушивались ко всякому шороху, который мог означать приближение врага, приятель мой сосредоточенно разглядывал какое-нибудь растение или насекомое. То был чудесный юноша — чистый, как ангел, бескорыстный, как стоик, терпеливый, как ученый, и при этом жизнерадостный и сердечный. Когда нам случалось неожиданно очутиться в опасной переделке, у него не было иной заботы, — ежели судить по его восклицаниям, — кроме бесценных камешков и драгоценнейших травок, которые он возил с собою. Однако если кто-либо из нас бывал ранен, мой друг ухаживал за ним с несравненной добротой и усердием.
Однажды он увидел золотой медальон, который я носил под одеждой, и стал выпрашивать его у меня, чтобы хранить в нем какие-то мушиные лапки и стрекозиные крылышки, которые он готов был защищать до последней капли крови. Понадобилось все мое благоговение перед святынями любви, чтобы воспротивиться настояниям друга. Все, чего он мог от меня добиться, это сунуть в драгоценный медальон прелестное растеньице, которое, по его словам, он первый открыл; оно получило право убежища рядом с запиской и кольцом моей невесты лишь при условии, что будет именоваться «Edmea silvestris».[47] Приятель мой на это согласился: он уже назвал именем Сэмюела Адамса[48] прекрасную дикую яблоню, а именем Франклина — какую-то хлопотливую пчелку; и более всего он радовался, когда мог сочетать свои пытливые наблюдения со служением благородному делу.