Андрей Шляхов - Петр Чайковский. Бумажная любовь
— Вы, Константин Карлович, преувеличиваете, — не выдержал Чайковский. — Мне только что, слушая вас, показалось, будто бы моя фамилия Рубинштейн…
Выпили, не чокаясь, за Николая Григорьевича. Чайковский почувствовал, как глаза его повлажнели. Такое же случалось всякий раз, когда он проезжал или проходил мимо дома на Моховой, в котором когда-то жил Николай Григорьевич.
«Боже мой, какими смешными сейчас кажутся все недоразумения между нами!» — подумал Петр Ильич.
Рубинштейн был фигурой. Гигантом. Столпом, на котором держалась Московская консерватория. Танееву таким никогда не стать… Зато — Танеев терпелив, покладист и снисходителен к людям. Эти качества тоже многое значат.
Николай Григорьевич сейчас бы окинул взглядом собравшихся, нашел бы, что за столом скучно, и предложил бы что-нибудь этакое, для увеселения…
Петр Ильич вспомнил, что Рубинштейн прожил на свете всего сорок семь лет и ужаснулся близости своего возраста к этой цифре. Умирать не хотелось, хотелось жить. Теперь, купаясь в славе, он наконец-то мог позволить себе признать, что у него нет причин для недовольства жизнью.
Сорок семь, сорок семь… Иосифу было тридцать и никогда уже не исполнится тридцати одного. Проклятая чахотка! Известие о смерти Котека он получил из Берлина утром в сочельник. Плакал навзрыд, до припадка. Впервые в жизни почувствовал, как что-то царапает сердце изнутри, словно кошачьей лапой…
Хуже всего было то, что на него, как на близко знавшего Иосифа, была возложена тяжкая обязанность сообщить его престарелым родителям, проживавшим в Каменец-Подольске о смерти сына. Целых три дня он никак не мог решиться, а потом все же отправил длинную телеграмму, полную слов сочувствия, и триста рублей денег.
Можно привыкнуть к тому, что нет Николая Григорьевича, но Иосиф… Кажется, что он сидел вот за этим столом и вышел на минуточку по своим делам. Иосиф- скрипка в его руках не пела, она разговаривала. Как живая собеседница, как подруга…
Господи! Непостижим промысел твой! Неисповедимы пути твои! Но ответь, ответь же, Господи, почему ты призываешь к себе Иосифа, совсем недавно вышедшего из юношеского возраста, Иосифа, который еще толком не осознал, что такое есть жизнь, и оставляешь ходить по земле эту гадину? Эту, с позволения сказать — женщину, которая снова принялась писать ему гадкие, безумные письма и даже угрожала публичным скандалом!
Она способна на публичный скандал! Ему ли не знать ее способности делать дурное, отравлять ему жизнь, мучить его! Надо бы поговорить с Анатолием относительно ее. Ведь безумных, умалишенных, что досаждают окружающим, положено изолировать от общества к обоюдной же пользе. Непременно следует поговорить! Толя должен знать способы…
Дважды во время обеда ему попеняли на отказ от директорства. Ласково, с небольшой укоризной.
— Я несказанно благодарен вам за доверие, господа, но, к великому огорчению моему, не могу занять этого поста, ибо совершенно для него не гожусь, — разводил руками он.
— А кто же больше вас, Петр Ильич, годится? — спрашивали присутствующие, косясь на Альбрехта, которого в консерватории недолюбливали. Недолюбливали совершенно незаслуженно, считая то безликой тенью Рубинштейна, то коварным интриганом. Впрочем, Константин Карлович не придавал этому никакого значения — он преподавал, участвовал в делах консерватории, руководил Русским хоровым обществом, которое сам и основал, сочинял, выискивал и пестовал таланты…
— Вы, господа, знаете, что я хотел бы видеть на этом посту Сергея Ивановича.
Танеев, сидевший слева от него, закатил глаза и шумно вздохнул, изображая покорность судьбе.
— Да что мы все о делах да о делах?! — воскликнул кто-то, и вопрос о директорстве был забыт — собравшиеся, большинство которых были страстными охотниками, сменили тему и принялись рассказывать друг другу охотничьи байки.
Он ходил иногда с ружьем по лесу, но в занятии этом больше ценил возможность уединенной прогулки, нежели добычу зверя или птицы. На спусковой крючок он нажимал без особой охоты, ничуть не огорчаясь промахам.
— А что, возле Клина хороша охота? — спросил Василий Ильич Сафонов, недавно перешедший из Петербургской в Московскую консерваторию профессором по классу фортепиано.
Сафонов, сын генерала, потомственный казак, был человеком резким, порой, можно даже сказать — грубым, но при этом искренним и справедливым. Петр Ильич симпатизировал ему.
— Пока не имел случая убедиться, — ответил он. — Хотя думаю, что неплохая.
О! Кто-то уже выпил столько, что назвал его «вторым Глинкой». Этого он никак не мог стерпеть.
— Господа! Я прошу воздержаться от присваивания порядковых номеров в такой тонкой материи, как музыка и все, что с ней связано! — заявил Петр Ильич, поднимаясь с места с бокалом шампанского в руке.
Все встали вслед за ним. Разговоры стихли.
— Нет второго Глинки, и не может быть, как не может быть второго Чайковского, второго Римского-Корсакова, третьего Берлиоза, пятого Верди и десятого Баха! Каждый из нас единственный в своем роде, неповторимый и несравнимый с другими! Я хочу поблагодарить всех вас за высокую честь, оказанную мне сегодня, за множество добрых слов, сказанных в мой адрес и предложить выпить за всех присутствующих!
— За Московскую консерваторию, которую мы представляем! — подхватил Танеев.
— Ура!
«Двадцатого мая надо быть в Смоленске на открытии памятника Глинки», — вспомнил он. Ехать в Смоленск не хотелось, но директорство в Музыкальном обществе не позволяло уклониться от столь торжественного мероприятия, на котором обещали быть члены императорской фамилии, а то и сама императрица.
По окончании обеда последовала долгая сцена всеобщего прощания, затянувшаяся ровно настолько, насколько может затянуться сцена прощания людей, которые ежедневно видятся друг с другом, а только что перед этим неплохо провели время со всеми положенными атрибутами — вкусной едой, коньяком, шампанским.
Он посмотрел на часы, подарок Надежды Филаретовны, и понял, что рискует опоздать к брату Анатолию, который пригласил его «посидеть за столом в тесном кругу». «Тесный круг» состоял из них двоих и Николая Карловича фон Мекка, женатого на племяннице Анне.
Пора было ехать — Анатолий, канцелярская душа, не терпел опозданий.
В пролетке думал о том, что Коля оказался слишком слабым и быстро поддался Анне. Петр Ильич находил это дурным, потому что ему гораздо больше нравился прежний Коля — необыкновенно симпатичный добряк. После женитьбы, слишком подчинившись влиянию своей жены, Коля стал резок, строг, судил обо всем тоном знатока и раздражался, если с ним спорили. Эта перемена весьма испугала и огорчила Петра Ильича. Он обеспокоился настолько, что решился поделиться своими мыслями с Анной, крайне тактично посоветовав ей не «портить» мужа, а, напротив, самой попытаться стать более мягкой и покладистой. Аня не обиделась, пообещала принять его слова к сведению. «О, как бы я не желал, чтобы когда-нибудь, хоть мельком, Вы бы пожалели о том, что отдали Вашего добрейшего Колю Анне! Мысль, что когда-нибудь Вы раскаетесь в Вашем выборе, для меня убийственна», — писал он баронессе фон Мекк.