Элиза Ожешко - В провинции
К концу лета погода испортилась. Весь август был холодный, пасмурный, дождливый. С деревьев падали увядшие листья и устилали рощу желтым ковром, а частью, подхваченные ветром, рассеивались по окрестным полям, являя собою символ людских надежд и радостей, погубленных и развеянных рукой судьбы.
Однажды хмурым утром друзья сидели у окна; Болеслав задумчиво наблюдал за валившим из трубы серым дымом, который под тяжестью измороси стлался затейливыми извивами по крыше, по земле и растворялся в туманном воздухе. Пан Анджей смотрел на Болеслава своим внимательным, испытующим взором; затем он положил ему руку на плечо и сказал:
— Я рад за тебя, Болеслав! Ты стоически переносишь свое несчастье, а это признак, что дух твой не сломлен.
— А как же иначе и может ли быть иначе? — возразил Болеслав.
— Однако бывает, — усмехнулся пан Анджей, — бывает с людьми, для которых весь мир сошелся на собственном я. Им непонятно, сил им не хватает, душевных и умственных, чтобы понять, что минуты личного счастья, как и страданья, — это действительно лишь минуты, нечто мимолетное и исключительное в нашей жизни. В целом же жизнь человека есть непрерывная цепь трудов и обязанностей, которую ничто не вправе прервать — ни наши радости, ни наши боли. Узко, узко смотрят эти люди на мир — а мир-то широк! Ничего они не любят и не уважают, ничего не видят, кроме себя, потому-то, когда им больно, они и кричат: ах, мир рушится! — и бьются в судорогах, которые были бы смешны, если бы не вызывали жалости.
Болеслав молчал, но внимательно смотрел на разговорившегося друга своим грустным и умным взглядом.
— Пласты чувств в нашей душе неоднородны, — продолжал пан Анджей. — Есть чувства такие же великие и вечные, как дух человеческий, и есть другие, которые создаются подвижными настроениями жизни. Любовь к знаниям, к труду, к действию, сострадание к беднякам и желание помочь им — это пласты устойчивые, надежные, они никогда не изменяют и, подобно кованой броне, защищают человека от отчаяния, от сомнений, от душевного надлома. А любовь или привязанность к отдельному человеку, как и жажда жизненных наслаждений, — это чувства низшего порядка; разумеется, и они в иных случаях способны стать источником живительной энергии, однако полагаться на них нельзя — слишком легко они распадаются под ударами судьбы, слишком быстро улетучиваются под действием противного ветра да и по самой своей природе непостоянны, изменчивы… Не на них надлежит строить здание жизни, а на тех, на первых, ибо эти — ненадежный фундамент, и если он рушится — не падать, не погибать под руинами, а идти дальше, по пути, подсказанному великими чувствами и идеями, пусть рука об руку со страданием, но зато имея перед глазами не узкий мирок личных интересов, а более широкие горизонты.
Болеслав слушал молча, но было видно, что он всей душой впитывает в себя слова пана Анджея. Его бледное лицо выражало строгую сосредоточенность мысли, скорбный взгляд был тих и спокоен, уже не отчаяние проглядывало в нем, раздирающее грудь и дающее о себе знать слезами и жалобами, но алмазная твердость и чистота души, готовой и высокой мысли и энергичной деятельности.
И так шли дни, один за другим, в строгом, почти торжественном спокойствии. Ни на минуту не прерывались в Тополине хозяйственные работы, и, глядя на усадебку, опрятную и приветливую, как всегда, никто не сказал бы, что в ее доме поселилась печаль. Болеслав работал не покладая рук, замечали только, что он стал удивительно немногословен и говорил тише, чем обычно, а между бровями обозначилась морщинка, которой прежде не было. В туманные и холодные вечера они с паном Анджеем подсаживались к жаркому камельку и вели вполголоса долгие беседы, иногда засиживаясь далеко за полночь.
Казалось, сам воздух вокруг этих двоих людей, один из которых уже прошел тяжкие испытания жизни, а другой лишь вступал на стезю страданий, которая должна была привести его в светлую страну мужества и подвига, был напоен дыханием мысли и высокой поэзии. Болеслав дышал этим благодатным воздухом, и кровавая рана в его груди рубцевалась, а на ней нарастал пласт тех чувств и мыслей, о которых говорил ему пан Анджей.
— Да, что значат страдания одного человека перед громадой исторических бедствий, — промолвил он однажды, закрывая книгу и задумчиво глядя вдаль.
Постепенно его глаза приобретали ту отличительную особенность, какая была у пана Анджея. В минуты задумчивости взгляд его убегал куда-то далеко-далеко, пронизывал, казалось, стены дома, миновал окрестные поля и устремлялся к какой-то неведомой стране, печальной и прекрасной, которая открывалась духу Болеслава. О чем он думал, что чувствовал в такие минуты? Об этом может знать лишь тот, кто сам умеет так смотреть… Наружно он был совершенно спокоен. Тихая сердечная боль, которую он испытывал постоянно, с тех пор как расстался с горячо любимой женщиной, сказывалась иногда в бледности лица, в дрожанье губ, в напряженной морщинке между бровями, но никогда никто не слышал от него ни единого вздоха, ни слова жалобы.
Лишь однажды что-то похожее на жалобу вырвалось у Болеслава. Задумавшись, он сидел у камелька, в то время как пан Анджей читал при свете лампы только что доставленное письмо.
— Пора домой, — сказал старик, кончив читать. — Сыновья зовут.
Болеслав поднял голову.
— Сыновья? — повторил он. — Да, верно, у тебя ведь есть сыновья. А я как раз подумал, что у меня их никогда не будет.
Он произнес это спокойно, но в самом спокойствии этом слышалась такая грусть, что у пана Анджея выступили слезы на глазах.
— Пусть добрые дела будут твоими сыновьями, — ответил он, помолчав.
Когда пан Анджей оставлял Тополин, Болеслав сказал ему:
— Я перед тобой в неоплатном долгу. Ты протянул мне руку помощи, когда я стоял на краю бездны, ты стал для меня голосом моей совести.
Пан Анджей долго смотрел на него и наконец ответил растроганным голосом:
— С лихвой заплатишь свой долг, если навсегда останешься человеком… таким, какие нам нужны!
Они обменялись долгим рукопожатием и простились, обещав друг другу, что еще свидятся.
Когда затихло тарахтенье брички, увозившей Орлицкого, Болеслав уселся в своей тихой комнате и печально задумался.
Вот он и один и теперь до конца жизни останется одиноким. Его сельский домик превратился в монашескую обитель, которую никогда не озарит улыбка счастья, не огласит веселый шум. Он бросил взгляд на свои книги, которые, казалось, смотрели на него с полок в строгом молчанье, и подумал, что теперь они станут единственными спутницами его жизни, лишь в книгах будет он с этих пор искать утешения от сердечной печали. Затем он поглядел в окно и увидел тихие бледные облака, а на горизонте — сияющую золотом и багрянцем широкую полосу заката. Блуждая глазами по небесному своду, он говорил себе, что вся его будущая жизнь будет такой же, как это небо, затянутое бледными облаками, — без бурь, но и без солнца, без яркой лазури, и лишь в конце ее настанет минута, подобная этому прекрасному закату, — минута смерти, озаренная сознанием исполненного долга и мыслью об иных, лучших мирах. И дух его, как эта фиолетовая гряда туч, которая спускается за темные леса, покинет землю и исчезнет — где? В неведомых просторах вечности, где труженники могут наконец отдохнуть, где человек за свои страдания вознаграждается покоем.