Яна Долевская - Горицвет
Это было именно дыхание. В вязкой глухой тишине девственной чащи каждый звук отливался, словно из бронзы, и гремел, как колокол над снежной равниной. А может быть, так громко стучало ее сердце, что все иные звуки спешили его перекричать, дабы быть услышанными? Ясно было только, что кто-то дышал рядом. Жекки открыла глаза и увидела склонившуюся к ее лицу, обнюхивающую его, звериную морду. Как ни странно, она не испугалась. Обнюхав ее, зверь встал рядом и стоял так долго, пока она не поднялась на ноги. Жекки видела перед собой огромного, но, судя по всему, еще молодого поджарого волка, который почему-то не нападал на нее, но и не уходил прочь.
Она была поражена, изумлена, околдована и к тому же, раздавлена своим великим ужасом. И тогда она в первый раз увидела его твердый, источающий спокойствие, взгляд. В первый раз протянула к нему руку, а он впервые позволил дотронуться до своей жесткой шерсти. Когда она сделала несколько шагов от него, он пошел вслед за ней. Она попробовала двинуться в противоположную сторону — волк сделал то же самое. Тогда в возникшем между ними молчаливом угадывании друг друга, она поняла, что он какой-то особенный. Непривычное ощущение другого пробудилось одновременно с надеждой спастись. И эту надежду источало замершее вблизи светлое и грозное существо. Зверь своим бесстрастным видом словно подготавливал Жекки, словно давал время настроиться на новый спасительный лад. И когда спустя какое-то время он решительно направился в просвет между ближайшими елями, она, не раздумывая, последовала за ним.
Он вел ее одному ему ведомой дорогой. Жекки то бежала, то шла, изредка останавливаясь, когда переставала видеть мелькавшую впереди светлую спину проводника. Он тотчас находился, и они продолжали путь. Сколько времени это длилось, Жекки не могла бы сказать с уверенностью. Она очнулась, только когда увидела открывшиеся из-за деревьев очертания знакомого выгона, мимо которого шла старая, размытая дождями, дорога. Не помнила она и того, когда исчез ее спаситель. Память сохранила лишь мамины всхлипы, радостные причитанья прислуги, слезы сестры Ляли, закипевший на веранде самовар, укутавшее ее с головы до ног фланелевое одеяло… Почему она сразу же никому не рассказала про волка? Возможно, потому что все вокруг тогда представлялось ей слишком ненастоящим. Все вдруг стало каким-то другим, и она сама не могла бы точно сказать, что было с ней на самом деле, а что отзывалось лишь смутным повторением пережитого страха. Ну а потом…
III
Потом с наступлением темноты к ней стали подкрадываться «кружения» — «сны», как называла их Жекки, хотя их подлинный ужас состоял как раз в том, что снами в обычном смысле они не были. Чем они были, Жекки не знала, и никто другой не мог бы ей этого объяснить. Сначала ей казалось, будто их порождает ночная тьма. Будто слой за слоем густой мрак опутывает ее, вползая из-за опущенной занавески, и от этой беспросветной пелены ей становится так же страшно, как было в лесу, когда она заблудилась. Только к прежнему страху примешивалось еще что-то особенное, необъяснимое, ввергавшее в такой непереносимый ужас, что Жекки не могла откликнуться на него даже обычным плачем. Она просто сжималась в комок, молча охватывала голову руками, до боли стискивала глаза и так, слово бы пытаясь заслониться от чего-то безжалостного и неотступного, нависшего над ней, лежала до тех пор, пока ее не находил кто-нибудь из домашних. На все расспросы и беспокойные замечания Жекки отвечала одно и то же: «мне страшно» и «я — это не я». Ничего более вразумительного от нее нельзя было добиться. Днем «кружения» не повторялись, зато сильно болела голова. Жекки ходила из угла в угол, не находя себе места. Она не могла ни сидеть, ни лежать, ни вообще что-либо делать. И, впадая в забытье, и выходя из него, хотела только одного — пить. Пить много, жадно, бесконечно, сколько угодно, лишь бы избавиться от обуревавшей ее нестерпимой, нечеловеческой жажды.
Темнота стала ей ненавистна. В ее детской теперь с вечера до утра горела лампа, но это не спасало от наваждений. И постепенно, как сквозь все время обуревавшую ее дрему, Жекки начала прозревать — страшна не ночь сама по себе, и даже не порожденная ею тьма. Ужас рождала не темнота, а гулкая отзывчивая беспредельность, неразрывная с наступлением ночного покоя, и эта беспредельность дышала не в темной дали, укрытой за черными оконными стеклами, а внутри, в самой Жекки. Просто ночью беспредельность начинала звучать, и Жекки не могла унять ее голос — гулкий напор неизвестности. Стоило немного поддаться ему, как он немедленно подхватывал и уносил в необъятную, непереносимую тьму, вбирая ее в себя, точно крохотную песчинку, захваченную крутящимся черным вихрем — воронкой. Наступало кружение в бескрайности черного безысходного лабиринта, и тогда накатывал ужас, заглушая все вокруг, искажая пространство и время, выворачивая наизнанку крохотное, съежившееся в комок естество.
По ночам Жекки перестала спать, днем ее мучили головные боли, она не знала, куда себя деть от изнеможения. Так продолжалось около двух недель, пока родители, наконец, не решились показать Жекки знаменитому московскому педиатру. В Москву отправились незамедлительно и прожили там около года: и в самом деле хороший детский доктор, осмотрев маленькой пациентку, назначил ей длительный курс лечения.
Для восемнадцатилетней Ляли тот год обернулся тоже весьма знаменательной переменой. Времени оказалось вполне довольно, чтобы как-то вдруг невзначай познакомиться со студентом медицинского факультета Коробейниковым. Стремительно влюбиться в него. Спонтанно и безалаберно увлечься его не совсем безобидными политическими идеями. Незамедлительно вступить в некий сомнительный студенческий кружок, где можно было чуть ли не ежедневно встречать своего избранника. И, в конце концов, возбудив в нем ответное, пожалуй, еще более безрассудное чувство, без промедления выйти замуж, уже постфактум — в духе новейших учений о женской свободе — оповестив о венчании родителей.
Отец с матерью были настолько обескуражены ее замужеством, что даже спустя несколько лет все еще никак не могли с ним примириться. Брак одной из Ельчаниновых с «кухаркиным сыном» стал для них настоящим потрясением. Жекки помнила, как отец, растерянный и серьезный, сказал тогда, утешая маму, а возможно, и самого себя: «Что поделать, по всей видимости, в наши дни такие союзы неизбежны, как повальное увлечение марксизмом. Будем надеяться, что Коля (имелся в виду новоиспеченный муж Ляли), по крайней мере, не из тех шалопаев, за которыми гоняется охранка».