Жаклин Брискин - Обитель любви
Донья Эсперанца вздохнула. Ее тоже не могла не тронуть хрупкость Амелии.
— Ты был там, Три-Вэ. Она... они видели тебя. Твое присутствие их отчасти утешило. А утешение — это единственный вид поддержки, которую можно оказать скорбящему.
Донья Эсперанца знала, что такое скорбь. Ее первый муж, средних лет врач-шотландец, сам поставил себе диагноз неизлечимой болезни. К тому времени они были женаты три года. Он оставил жену и вернулся умирать в родной Эдинбург. Донья Эсперанца не походила на женщину, одержимую страстями, но она все равно очень любила мужа. А в первый год ее второго замужества скончался ее любимый отец, дон Винсенте. После рождения Бада и до Три-Вэ у нее одна за другой появились на свет три дочери. Они родились здоровыми, но все три умерли, не дожив и до шести лет, от детских недугов. В те времена это было в порядке вещей, и тем не менее материнская скорбь доньи Эсперанцы была безутешна. Она похлопала Три-Вэ по колену. Они были очень близки. Внешняя величественность скрывала ее природную робость. Недавно основанный, кипящий бурной деятельностью, густо населенный Лос-Анджелес вызывал у нее ужас. Она считала, что Три-Вэ связывает ее с добрыми старыми временами, когда Калифорния была еще испанской. Своего младшего сына она любила больше всех на свете, хотя, надо отдать ей должное, вела себя так, что ни Хендрик, ни Бад даже не подозревали об этом.
Три-Вэ вздохнул.
— Амелия необыкновенная девушка. У нее самые высокие представления о чести.
— Именно поэтому ты не можешь допустить, чтобы она чувствовала себя чем-то обязанной тебе.
— Она была очень привязана к своему отцу. Я имею в виду не телячью нежность, конечно, как у девчонок с Паундейк-хилл. — Три-Вэ говорил о своих одноклассницах. Он согнал хлыстом со спины Полли слепня, так как лошадь сама не могла дотянуться до него хвостом. — Я знаю, что отцу не нравится наша дружба.
— Амелия тут ни при чем. Он просто не может забыть того, что с ним сделал полковник.
— Все ненавидели полковника. Но сегодня отец не думал о мести.
— Конечно! Эти пришельцы... у них нет даже представления о благопристойном поведении.
Донья Эсперанца редко высказывалась об этих выскочках-американцах, которые прибрали к рукам Калифорнию. Но когда высказывалась, то именно в таком духе.
— Амелия, конечно, еще совсем девочка, но это единственная девушка во всем городе, с которой есть о чем поговорить. Мама, в Париже она постоянно ходит в оперу. Они с гувернанткой занимают фамильную ложу Ламбалей. Она видела месье Гуно, когда он дирижировал «Фаустом». Слышала мадам Галли-Марие, певшую в «Кармен». Она говорит по-французски и по-немецки совсем без акцента. А еще знает греческий и латынь, ты только представь! И притом говорит об этом с таким юмором! А еще она увлекается поэзией. Читает настоящих поэтов, например, Суинберна! — Три-Вэ покраснел, ибо Суинберн считался декадентом. Мать этого не знала, и поэтому он легко открыл, что Амелии разрешено читать декадентов. — Она... Словом, она умнее всех, я считаю. Мама, помнишь ту книгу, о которой я тебе рассказывал? «Женский портрет» мистера Джеймса? Да, Амелия, конечно, еще дитя, но в этой книге есть одна строчка, которая как будто о ней написана. Кажется, так... — Он вглядывался вперед, будто видел перед собой страницу. — «Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове»[3]. Красиво, да? Думаю, даже в Париже Амелия выделяется из общей массы.
Донья Эсперанца, которая редко улыбалась, на этот раз не сдержала улыбки, но отвернулась, чтобы Три-Вэ этого не заметил.
Но Три-Вэ был очень чуток, поэтому он почувствовал настроение матери.
— Для ребенка она необыкновенна, — добавил он.
Но он, конечно, думал об Амелии не как о ребенке. Он думал о ней с тщательно скрываемым почтением, как и обо всех красивых девушках — другие пока не попадались ему в жизни, — то есть она была для него объектом платонического влечения. Вообще в Лос-Анджелесе понятие женской красоты складывалось из таких признаков, как пышные формы, румяные щечки и вьющиеся волосы. Амелия была очень хрупкая, с бледным лицом какого-то жемчужного оттенка. У нее были густые и длинные волосы редкого цвета топаза, ниспадавшие ниже талии и, увы, совершенно прямые. Единственное, что, по мнению Три-Вэ, могло оправдать ее в глазах лосанджелесцев, так это ее великолепная осанка. Впрочем, он никогда не подпадал под влияние общественного мнения. Он сторонился массы, толпы. Он знал, что Амелия обладает исключительным характером, интеллектом и умом. Да, возможно, она не отвечала современным понятиям красоты, но в ней было нечто, встречающееся гораздо реже, чем красота: необыкновенное обаяние.
— Я это серьезно — насчет того, чтобы остаться. Пойми, однажды я ее уже подвел. — Его голос упал, ибо в ту секунду он почувствовал себя несчастным. — Она знала, что у полковника появились какие-то неприятности, и предположила, что это связано с его бизнесом. Она спросила меня кое о чем. Но ты ведь меня знаешь, мама. Бизнес... Для меня это тайна за семью печатями. Я не смог помочь. А ей очень нужна была помощь.
— Амелия была не в силах спасти полковника. И ты тоже. Так что не упрекай себя понапрасну.
Наконец они доехали до своего дома под красной кровлей. Просторные веранды огибали дом на первом и втором этажах. Внизу веранду окружали тенистые розовые и красные олеандры. За их домом располагались другие дома, в том числе и жилище Динов. Еще несколько лет назад здесь обрывалась Форт-стрит, а дальше лежала только пыльная земля, поросшая кустарником.
Три-Вэ остановил Полли перед каменной коробкой конюшни и, сунув два пальца в рот, свистнул. С заднего крыльца появился Хуан, на ходу заправляя в брюки свободную белую рубаху. Он был одним из так называемых «маминых людей», то есть индейцем, который раньше жил в Паловерде. По испанским и мексиканским законам индейцы являлись рабами, но не в общепринятом понимании этого слова. Например, их нельзя было ни продавать, ни покупать. Многие столетия они жили и мирно умирали в своем маленьком мирке, пока не пришли испанцы. Те, кто пережил введение новых порядков, завезенную из Европы корь и венерические болезни, остались жить на прежнем месте в качестве слуг, не получающих за свою работу никакой платы. Словом, кто владел их землей, тот владел и ими. Дон Винсенте Гарсия был добрым хозяином, но никчемным скотовладельцем, а в юку[4] играл и того хуже. Ему принадлежали десять лиг земли, почти сорок пять тысяч акров, и по очертаниям его владения напоминали длинную кошку, опустившую свой хвост в реку Лос-Анджелес и одновременно, словно молоко, лакающую воду Тихого океана. Примерно треть этой территории занимали необжитые и поросшие густыми зарослями склоны гор Санта-Моника. Но долина была плодородна. Здесь росли альфилерия и другие травы, давали богатый урожай желудей дубы, водилась и мелкая дичь. Дарами долины кормились племена шошонов. И именно это богатство дон Винсенте отдал в уплату налогов и карточных долгов.