Ольга Шумяцкая - Ида Верде, которой нет
В час пополудни Зиночка вместе с Диком сидит в кабинете Студенкина. Ради «уральского заводчика и золотопромышленника, пожелавшего сделать вложения в синематографическое производство», Студенкин отложил две встречи.
Илья Ильич взволнован. Утирает громадным платком взмокший лоб. Осторожно, двумя пальцами, берет предложенную Студенкиным рюмку коньяку. Растерянно улыбается. Он впервые, как изящно выражается Зиночка, «в сердцевине синематографической мысли древней столицы».
Сама она спокойно пьет кофе и ест шоколадные конфеты с помадной начинкой.
Дело утрясается с поразительной легкостью.
Зиночка выдает Студенкину легенду о «Невесомых людях» и бедном гении.
Студенкин важно кивает. Сочувственно хмыкает. Смотрит пристально.
Он не верит ни одному ее слову. Ясно, что никакого сценария нет и гения нет тоже — слишком прозрачными глазами смотрит эта белокурая бестия, слишком заученно ее хорошенький ротик выговаривает слова. Девчонка холодна, как рыба. Заводчик втрескался в нее по уши. Глаз не сводит. Впрочем, какая ему, Студенкину, разница? Девчонка хочет получить главную роль? Купчишка готов платить? Ну так извольте. Это будет стоить… Вы же понимаете, любезный Илья Ильич, что синема — тот же золотой прииск. Вложения большие, однако и прибыль не замедлит… Что? Прибыль вас не интересует? Главное — оказать вспомоществование талантливой молодежи, так сказать, надежде и будущей славе? Благородно. Так вот, о вложениях.
Рука Дика пробирается вниз по рукаву Зиночкиного платья и замирает, накрыв ее ладонь.
Студенкин откашливается.
Сколько запросить? Бюджет на две фильмы? Или — уж не стесняясь! — три? Конечно, нехорошо обманывать влюбленного недотепу, который ни бельмеса не смыслит в кинопроизводстве, но если само в руки идет!
И Студенкин называет бюджет четырех фильмов.
— А сценарий у нас на фабрике вам напишут, не извольте волноваться, — не удержавшись, говорит он. Ему интересно посмотреть, как девица отреагирует на то, что он раскрыл ее хитрость.
Но та не реагирует никак. Бросив в рот последнюю конфету, она встает и холодно подает ему руку.
Осторожно поддерживая Зиночку за талию, Дик ведет ее к выходу.
Студенкин провожает их.
— Так жду вас, любезный Илья Ильич, после Нового года для детального обсуждения формальностей вашего участия в фильме, кои барышням, очевидно, скучны, — говорит он, кланяясь Зиночке и пожимая руку Дику.
Дик, так ничего и не понявший, абсолютно счастлив.
Глава тринадцатая
Французские каникулы
Прошло не так много времени с тех пор, как поезд привез Юрия Рунича на парижский Северный вокзал, а потом отвез на юг, на побережье, а будто и не бывало московской хмари и тоски. Пропутешествовав по маленьким городкам, Рунич остановился в селении Хуан-ле-Пин, сняв за бесценок две просторные комнаты с видом на стену, по которой целый день передвигались тени обитателей соседнего балкона.
В Париже Рунич пробыл меньше двух недель. Дивно, сероглазо — весь город будто сделан из выцветшего пергамента, — но шумно.
Господин Гайар Пальмина не обманул. Местная веселая братия, лихо кличущая себя дадаистами, подняла «Безумный циферблат» на щит. На первом же показе расцвела клумба имен — и те, кого Рунич почитал классиками нового искусства, и шебутные персонажи, которым с искристыми брызгами и шумными воплями предстояло навсегда кануть в Лету.
Появился грациозный Кокто, покоривший Пальмина нехитрой репликой: «Уважать движение. Избегать школ» — и умением между делом выстраивать метровые башни из опустошенных чашечек кофе.
Дадаистские бдения давали фору московским авангардистам. Рунич с Пальминым посетили оперный дебош, организаторы которого обещали, что оркестранты обреют себе головы на глазах у почтенных слушателей, и обещание выполнили. Не миновали «балет воздушных шаров», где известный поэт взрезал ножом надувные куклы (это лопались кумиры старой культуры), на натянутых животиках которых красовались имена кумиров «старой» культуры и нынешних политиков. Далее — по нарастающей. Концерт «Симфонический суп». «Дефиле пеликанов-лгунов». «Манифестация башмачников, требующих запрета использования шнурков в качестве орудия убийств и самоубийств».
Да и публика тут была побойчее: запасалась морковками, гнилыми томатами, яйцами, самодельными монетками из золоченой бумаги, и весь этот разномастный град летал по зале во время представлений и прений.
Фильму русских сюрреалистов — «наших братьев по иронии над разумом», как писал дадаистский журнал, — безумно полюбили. Пленку перевозили из квартала в квартал, из заведения в заведение. Выяснилось, что в одном из синетеатров киномеханик потихоньку вырезал из пленки целую коллекцию кадров и раздал вожделенные квадратики страждущим поклонникам.
Пальмин полностью растворился в этой олимпиаде фокусов. Не отходил от композитора Сати, больше похожего на аптекаря, чем на революционера, и — совершенно гениального. Разрисовал хохочущими стульями кабачок на улочке Лютэ, около бульвара Клиши, предполагая устроить там «Передвижной театр ожившей мебели».
Их приветствовали, им даже рукоплескали. «Русские оказались самыми смелыми в обращении с надменной категорией Времени, которое всех нас водит за нос. Они приручили своевольное Время, как сибирскую рысь!» — скандировали газеты.
Пальмин взялся рисовать декорации для мистической кинодрамы о несчастной сомнамбуле. А также открыл для себя милый мир борделей.
После первой недели, в течение которой Руничу казалось, что он елочная игрушка, кочующая с елки на елку, ему захотелось тишины.
Ни одной строчки написано не было, но отступило чувство тревоги, с этим связанное. Любопытно другое: устройство дня, распорядок будней ощущался как материализованные рифмы, приятные своей пушкинской ясностью, ласкающие точностью достигаемого результата. Раннее белесое утро — кофе и хрустящая корка только что выпеченного хлеба. Потом — ларечники со старыми книгами на набережной Сены. Замешенный на хересе суп на ресторанной веранде под прозрачным тентом и переглядывание с подслеповатыми голубями — обед. Клумбы с зимними цветами и доги с холеной блестящей шерстью, степенно вышагивающие рядом с престарелыми хозяевами — сумерки. И ужин, тянущийся долго и многозначительно, как бальзаковская повесть.
В Париже Рунич остановился у старинного университетского друга, который «завис» тут на дипломатической службе.
В комнате, окнами выходившей на узкую улицу, в конце которой маячили каштаны Булонского леса, у Рунича вместо стихов завелись сны. Снилось старенькое фортепиано, между клавиш которого пробивается зеленая трава. Или расставленный к чаю сервиз, на дне чашек которого отражаются странным образом перетасованные лица сидящих за столом людей: в воде колеблется улыбка не того человека, что делал глоток из чашки, а его соседа. Сны такие, конечно, на пустом месте не рождались. Скорее всего в кускус — модную азиатскую кашу, которой Рунича пару раз угощали, — добавляли гашиш, и тот расцветал в темноте спальни, обитой сто лет назад шелком с рисунком из розовых бутонов.