Марина Фьорато - Мадонна миндаля
Сельваджо любил сидеть у очага рядом с Амарией, пока она готовила им нехитрый ужин, который обычно состоял из рагу и стакана вина. А потом они втроем садились за стол и вели неспешную беседу. Он по-прежнему не помнил ни своего имени, ни того, что с ним было раньше, ни откуда он родом. Нонна весьма пристрастно расспрашивала его об этом, но он, как ни старался, так ничего и не смог вспомнить — ни сражения, во время которого получил страшные ранения, ни тех ужасов, которые, должно быть, ему довелось увидеть на войне. Во время этих «допросов» Сельваджо частенько обращался к своей любимой метафоре — дереву, точнее, к той деревянной поверхности, которая была первым, что он увидел, придя в себя после ранения.
— Разве эта деревяшка знает, что когда-то и она была настоящим деревом? — спрашивал он, выбирая в куче дров, сложенной у очага, какой-нибудь обломок хвороста и вертя его в руках. — Нет, она ничего не помнит. Не помнит, где это дерево стояло — на равнине или в лесу, — не помнит, какие ветры раскачивали его ветви, не помнит тех дождей, что мочили его листву, не помнит солнца, которое его согревало. Она не помнит даже, что когда-то на этом дереве были листья, которые оно сбрасывало зимой, а весной вновь покрывалось листвой, и так много-много лет подряд, с течением которых росло количество колец в стволе… Но мы-то знаем, какую жизнь эта деревяшка в действительности прожила, прежде чем превратилась всего лишь в хворост, топливо для очага. Вот и со мной то же самое, когда-то я жил в другом месте. Но где? Увы, этого я не знаю. Я не знаю даже, сколько лет я провел в той моей, прежней, жизни и сколько зим, не знаю, какое место занимал я в том мире, пока меня не ранили на поле боя.
Нонна согласно кивала, и ей уже казалось, что она в безопасности, что Сельваджо и впрямь теперь принадлежит только им с Амарией и уже никуда от них не уйдет.
А вот Амария в своем радостном, солнечном восприятии Сельваджо никогда и не сомневалась, что он навсегда останется с ними, и, разумеется, очень хотела, чтобы он всегда был с нею рядом. Когда он начал разговаривать, она окончательно поняла, до какой степени он ей по душе, все его вкусы и предпочтения оказались точно такими же, как и у нее. Он, как и она, любил лес и лесные ручьи куда больше, чем город со всеми его чудесами, ему, как и ей, гораздо больше удовольствия доставляло мелькание блестящей серебристой рыбки в реке, чем фантастические морские существа, изображенные на фресках в Сан-Микеле. Он, как и она, любил природу и не особенно интересовался искусством. Он обожал такие простые занятия, как вырезание по дереву. Ему нравился вкус простого деревенского вина. Он с явным удовольствием выбирал и щупал наиболее зрелые плоды или овощи на рынке, стараясь, чтобы только самые лучшие из них попали в их горшок, хоть и имел при этом в кармане всего лишь одну жалкую монетку, ибо приютившая его семья была далеко не богата. Он искренне восхищался густым лиловым цветом баклажанов, кроваво-красными помидорами или похожими на зеленую гальку оливками. Все эти овощи, произраставшие на земле, политой и его кровью, казались ему прекраснее дивных витражей в соборах, даже если эти витражи насквозь пронизаны солнцем, нарушающим царящий в церквах полумрак. Казалось, ничто из высоких искусств не способно было по-настоящему тронуть его душу. К музыке он, например, оставался равнодушен, хотя и любил слушать пение ветра над рекой. Его не впечатляла даже внушающая священный трепет громада Дуомо, однако он, запрокинув голову так, что чуть не сворачивал себе шею, с восторгом любовался в лесу наиболее мощными и высокими деревьями. Сельваджо преспокойно отворачивался от тех фресок на стенах Сан-Пьетро, где изображены были женщины-святые, стараясь лишний раз украдкой взглянуть на восхищенное лицо Амарии. Лица у всех этих святых женщин казались такими замкнутыми, а глаза их, как и плоть, были холодны и мертвы, тогда как его Амария была полна жизни и с каждым днем все ярче сияла зрелой, женской, земной красотой. А сердце Сельваджо с некоторых пор билось только в ритмах земли, отнюдь не следуя придворному этикету.
Эти двое бродили по городу, теперь совершенно спокойно беседуя на любую тему. Они стали настолько неразлучны, что Сильвана, бывшая прежде ближайшей подружкой Амарии, получила отставку и с досады стала распускать сплетни о том, что ее бывшая подруга и «этот дикарь» что-то уж больно близки. В общем, за это время болтать языком явно научился не только Сельваджо. Впрочем, ни он, ни Амария ничего об этих сплетнях не знали, оба чувствовали себя в обществе друг друга совершенно свободно и вели себя как брат и сестра, пока в один прекрасный день «сестрица» вдруг не увидела «братца» в совершенно ином свете.
Это случилось однажды утром, когда Амария случайно подсмотрела, как Сельваджо моется во дворе. Сняв рубаху, он окунул голову в бадью с ледяной водой, а потом поднял бадью и окатил всего себя с головы до ног. С волос у него ручьями текла вода, под кожей перекатывались хорошо развитые мускулы. Амария с особым чувством рассматривала его шрамы от только что заживших ранений и переплетающиеся у него на теле синие вены, похожие на картографическое изображение какой-то реки. Вдруг Сельваджо, словно почувствовав ее взгляд, поднял голову и сквозь капавшую с волос воду посмотрел на нее. Взгляд у него был какой-то особый, пронзительный, горячий и одновременно вопросительный. Зимнее солнце сразу по-весеннему вспыхнуло у него в глазах, и они стали ярко-зелеными, как молодая трава. Амария тут же отступила в глубь темного дверного проема, под надежную защиту родного дома, и до боли прикусила губу. Жар бросился ей в лицо, сердце билось так, словно готово было выскочить из груди, она едва держалась на ногах от внезапно охватившего ее странного волнения.
ГЛАВА 13
ИЛИЯ АБРАВАНЕЛЬ ЛОВИТ ГОЛУБКУ
— Может, мы все-таки немного побеседуем, синьора? Ведь уже столько сеансов прошло у нас в полном молчании.
Бернардино говорил чистую правду. Симонетта и впрямь молчала вот уже три дня подряд, сидела, точно воды в рот набравши, и взгляд ее прекрасных холодных глаз казался ему похожим на взгляд ястреба, вызывая в его душе некоторую тревогу. Уже позади был тот лихорадочный этап, когда делается набросок углем, и тот страстный период подбора цветов, во время которого художнику требуются полная тишина и сосредоточенность. Теперь Бернардино работал в основном над светотенью и всевозможными мелкими деталями, а на этой стадии работы он обычно весьма охотно болтал с натурщицами. В общем, он считал, что сейчас как раз самое время для разговоров, которые раньше были ему совершенно ни к чему. Разумеется, когда начнется работа над лицом — а лицом он занимался всегда в последнюю очередь, — Симонетте придется помолчать. Бернардино прекрасно знал, что невозможно поймать то или иное конкретное выражение губ или глаз, если лицо будет слишком оживленным, будет постоянно меняться. Но сейчас, пока он выписывает складки на ее одеянии, легкая, ни к чему не обязывающая беседа могла бы значительно скрасить те долгие часы, которые он проводил за работой. Однако Симонетта в ответ на предложение художника лишь глянула на него с нескрываемым презрением и промолчала.