Миндаль цветет - Уэдсли Оливия
– Многие проходят немалый путь без последнего качества, – сказал Тони.
– Да, уходят слишком далеко, и по дурной дороге, – возразила Джи.
Дора чувствовала себя очень утомленной; весь разговор Джи с Тони казался ей каким-то ненужным, бесцельным. Она с нетерпением ждала, когда можно будет вернуться домой.
Дома, по крайней мере, она останется одна и может отдаться воспоминаниям.
Для нее наступили дни воспоминаний и бессонные ночи, когда лежишь и вновь переживаешь все, что было, воображаешь, что целуешь и тебя целуют.
Первые дни были для нее мучением: она ждала письма, но оно не приходило. Случайно как-то Тони упомянул, что Пан уехал в Индию. Конечно, оттуда письма не могут дойти скоро.
Прошел месяц, два, а их все не было; тем не менее Дора не теряла веры. Она продолжала ждать и гнала от себя все сомнения. Наконец, пришла весна, а с нею вновь пробудилось прежнее томление, ожили прежние желания.
«О Пан, Пан, быть опять подле тебя, в твоих объятиях, поцеловать тебя еще раз…»
Весенние ночи с их теплыми ветрами и чудным ароматом цветущих трав и цветов были для нее полны тоски.
Она стала худеть; под ее чудными зелеными глазами появились круги, точно отпечатки влажных фиалок.
И все-таки она продолжала ждать. Она была слишком молода, чтобы перестать верить. Настоящая любовь должна быть бесконечна, а если эти поцелуи и нежные слова не были от любви, тогда все в мире ложь.
Она спала плохо, порою совсем не спала; полулежала на подоконнике и смотрела на звезды, вспоминая прошлое и ожидая утра, которое могло принести с собой письмо.
Однажды утром вошел к ней Рекс, весь сияя, и сообщил, что в аллее, которую посадила еще Франческа, за розовым садом, расцвели во всем своем великолепии миндальные деревья.
– Это изумительно красиво! – сказал он. – Пойдем, Дора, ты должна полюбоваться.
Утро было яркое, каждый лепесток блистал на солнце, как изумруд, небо было совершенно синее, и только легкие облачка бежали по нему, как будто играя.
На фоне этой синевы и белизны ярко выделялись розовые миндальные цветы. Они были так пышны и прекрасны, что нельзя было от них оторвать глаз.
– Встань здесь, – сказал Рекс Доре и поставил ее посредине аллеи, между двумя рядами деревьев. – Теперь смотри вдоль аллеи!
Это было так красиво, что казалось, будто смотришь в сердце розы, но при виде этой красоты Дора почувствовала себя еще более несчастной. Смеющаяся природа была ей невыносима, как удар, нанесенный по открытой ране.
Она отвела глаза от миндальных деревьев и грустно взглянула на Рекса…
Он встретил серьезно ее взгляд и не стал ее ни о чем спрашивать, а просто, помолчав, подошел к ней, взял ее под руку и сказал:
– Этот хаос красок немного слепит глаза.
Он довел ее до дома, и у порога они расстались.
Ночью пронеслась буря; Дора слушала, как она бушевала, а потом, когда все стихло, она вышла освежиться.
Она очутилась, как ей показалось, в совершенно незнакомой части сада, перед аллеей обнаженных качающихся деревьев.
Но ведь позади был сад из роз, а это разве были не миндальные деревья в своем роскошном цвету? Она подняла голову: на голых ветках висело несколько лепестков; один случайно оторвался и упал вниз, как бледная слеза.
ГЛАВА III
– Перемена была бы полезна, – сказал Тони. – Как вы думаете, Джи?
– Я говорила это уже три года тому назад, – ответила Джи, – но тогда мне сказали, что Дора не соглашается. И, конечно, она не могла быть согласна, так как это было бы для ее пользы, а она еще слишком молода, чтобы считаться с пользой; это я тоже говорила.
– Так надо это сделать теперь, – мрачно сказал Тони. – Я больше не могу оставаться в этой обстановке; дом стал похож на морг; Пемброк уехал, Рекса нет, и мы остались вдвоем с Дорой. А она или охотится, или упражняется в пении, когда же она не занята ни тем, ни другим, она молчит.
Он помолчал минутку, а потом выпалил:
– Проклятый Пан!
– Не так громко; просто «проклятый» будет столь же действительно.
Тони повернулся к Джи и пристально посмотрел ей в глаза.
– Как вы думаете, интересуется ли она им еще? Джи вздохнула и стала нетерпеливо похлопывать по палке для ходьбы своими тонкими, украшенными кольцами пальцами.
– Трудно судить молодость, – сказала она, наконец. – Мне кажется, она интересуется им, но не до такой степени, как раньше. Даже в восемнадцать лет нельзя вечно пылать, как в лихорадке; но, с другой стороны, именно в этом возрасте страсть не может угаснуть. Только теперь предмет ее страсти уже не Пан; вместо него осталась лишь память о нем, а за ней горит огонь, который просвечивает так ярко, что заслоняет образ его самого. Молодость никогда не помнит, но вместе с тем никогда и не забывает. Обратите внимание – тут есть разница. Юность легко выбрасывает из своей памяти то, до чего ей нет дела, и с дьявольским упрямством цепляется за главный факт. Она безгранично верит в слова «никогда» и «вечно», как будто они соответствуют действительности, а не являются просто сентиментальным парадоксом. Да, заставь ее переменить место; она так прекрасна, в ней столько жизни – ей это принесет пользу. Мы были глупы, что верили в целебную силу времени. Время редко исцеляет настоящих влюбленных, наоборот, они начинают сами любоваться своей верностью. Надо выбить Дору из колеи, окружить ее новыми людьми. Пусть это будут не Кольфаксы или Окгэмптомы и все те, кто постоянно был около нее, а другие, которых она совсем не знает. Музыка и охота лишь в виде отдыха, но они не могут быть целью жизни.
– Гермиона возьмет ее к себе, – угрюмо сказал Тони, подразумевая свою сестру.
Он сказал это таким голосом, как будто возвещал о каком-нибудь бедствии.
– Это было бы хорошо, – согласилась Джи. Водворилось молчание, и в тишине доносился из музыкальной комнаты голос Доры; она пела романс Гана.
Тони вздохнул.
– Вечно какую-то песню без слов, – сказал он сердито. – Почему она не может спеть хорошую балладу, что-нибудь, что можно понять, а это Бог знает что…
– Да, но это великолепная вещь, – тихо сказала Джи. – Слушай!
Тони стал слушать с выражением человека, купившего за большие деньги ценную вещь, в которой он ничего не понимает, и жалеющего о затраченных деньгах, но вместе с тем получающего большое удовольствие от похвал, расточаемых другими его покупке; это как будто вознаграждает его за произведенную затрату.
Дора пела так, что и кафешантанные куплеты в ее исполнении показались бы прекрасными.
Когда она умолкла, было такое чувство, точно чего-то недостает.
Немного позже она сошла вниз.
– А, вот и вы оба! – воскликнула она. Даже речь ее переменилась. Ее интонации стали мягче: самые пустые слова, когда она говорила, приобретали какую-то особую прелесть.
Она остановилась у окна, любуясь весенним утром, а Джи, глядя на нее, подумала: «Боже, как прекрасна красота».
И действительно, все в ней было прекрасно: нежно-розовый цвет лица, ее блестящие густые волосы, от которых веяло теплотой, но лучше всего были ее чудные зеленые глаза – жасминовые глаза, как удачно назвал их когда-то Рекс.
О зеленых глазах говорят, но они почти никогда не встречаются в действительности и оказываются по большей части просто карими; но Дорины глаза были светло-зеленые, как вода при ярком свете, а когда были в тени, напоминали жасминную листву.
Только теперь эти глаза больше никогда не смеялись.
Джи с прискорбием видела это и видела ненормальную худобу девушки.
«Надо ее вырвать отсюда, – подумала она. – Подавленный темперамент – это чертовская штука».
Обратившись к Доре и наблюдая, какое это произведет на нее впечатление, она сказала:
– Дорогая моя, ты проведешь сезон у Гермионы Лассельс.
Дора повернулась.
– Разве я хочу провести сезон у Гермионы Лассельс? – спросила она.
– Несомненно, тем более что так или иначе тебе придется провести сезон в Лондоне, – ответила Джи. – Ты едешь завтра.