Ладинец - Лариса Шубникова
– Дурёха. Ведь слушаешь, а не слышишь, Елена, – шептал тряским голосом. – Не поняла ты, глупая, о чем я тебе говорил. Не услыхала меня. Останься. Доберемся до Сомова, там до снегов переждем, а уж потом, ежели не одумаешься, отвезу тебя к брату. Елена, не губи себя. Не хочешь за мной жить, так пусть. Но не в скит же.
Она вздрогнула, не оттолкнула. Влас почуял, как затряслась девушка, как задышала часто.
– Не могу я, как ты о себе печься вперед других, – руку на грудь ему положила, а потом уж тихо поцеловала в щеку. – Здрав будь, боярич. Не поминай лихом, – и вышла за дверь.
Влас выругался злобно, кулаком по двери стукнул, за Еленкой хотел идти, да обсказать, неразумной, что ошиблась она, что не поняла, но не успел. Сделал два шага, качнулся и сполз по стенке. Муть темная накатила, затмила разум, в омут глубокий кинула.
Глава 13
В светлице* большой тепло, уютно, смешливо. Девушки затянули песнь, но сбились, а с того и засмеялись весело, позабыв об иглах, спицах и веретенцах. А уж отсмеявшись принялись красавицы за разговоры, но радости долгой не нашли в том.
Мамка Вера сунулась в девичью, да и отругала, призвала к порядку проказниц. Вмиг головы склонились к урокам*, а шепотки стихли.
Ольга не смеялась, да и разговоров не вела. Так и не смогла найти себе подругу какую или просто одногодку для беседы душевной. Оно и понятно, мало кому из девок пришло бы в голову дружиться с такой-то красавицей. Дурёх не сыскалось на то, чтоб пришлая женихов у них переманивала, да и себе взгляды парнячьи забирала.
Тошно было Олюшке в богатейших Сомовских хоромах. Все одна, все молчком. Обижать не обижали, привечали, не гнали. Боярин Захар по голове ласково гладил, велел его дом своим почитать. А как, ежели ни отрады дружеской в нем, ни доброго взгляда?
Маялась Оля без малого месяц, с того самого мига, как привезли подраненного Власия, жениха Еленкиного. А там уж поживший боярин рассказал, что Лавра в скиту спрятали, что посестра любимая за ним ушла. Велел тайну блюсти и никому об том не говорить.
Олюшка от таких вестей вскинулась, просить хотела, чтоб отпустил к Елене, к Лавру, но забоялась. Не привыкла лезть вперед, волю свою показывать. Да и по размытым дорогам недалече уедешь. Разве что до ворот подворья: не земля вокруг, а речка грязная.
От маяты тоскливой Оленька часто смотрела в малое оконце ложницы, что выделила ей мамка Вера. Видела Власия: бродил по двору, метался, как медведь в тесной клетушке, месил вязкую грязь сапогами. Сам сердитый, неразговорчивый, а взгляд злобный.
Такого боярича Оленька пугалась, потому и терпела одинокую маяту свою, крепилась. Однако тоска одолевала: Оленька похудела, побледнела, ночами слез не сдерживала, просила господа хоть о снежке малом, чтобы забелил темень непроглядную, подморозил глинку вязкую, сделал дороги крепкими.
И ведь услыхал, не обделил заботой своей сиротку. Морозцы нагрянули скоро, и в одну ночь укрылась земля белым пологом. Небо засинелось, солнце проглянуло. Ольга, помолившись, насмелилась и пошла к Власию.
Долго топталась перед крыльцом, ждала, когда выйдет боярич. Он и вышел: шуба волчьего меха, шапка того же зверя, сапоги теплые и подпояска простая. А вот взгляд-то маятливый едва ли не больше, чем Оленькин.
– Здрав будь, Власий Захарович, – прошелестела тихонько и поклонилась низёхонько. – Дозволь слово молвить.
– Ольга? – остановился, брови разгладил. – Ты чего тут? Обижает кто?
– Нет, что ты, – помотала головой. – Спаси тя за доброту, за дом и стол. И батюшке твоему поклон низкий за все хорошее.
– Так что ты? Говори. Отказу не будет.
– Власий Захарович, не откажи, отпусти в скит к посестре, – едва не прокричала, да и в слезы кинулась. – Там место мое, рядом с ними. Ведь сколь лет одним домом, одной семьей. Отпусти, Христа ради.
– Оля, не плачь, обскажи все, – шагнул с крыльца высокого, ближе встал. – Ай, плохо тебе у нас? Ужель в богатом дому хуже, чем в скиту глухом?
Ольга насмелилась взглянуть в глаза бояричу и обомлела. Смотрел внимательно, словно ответа важного ждал для себя. Она смутилась, но не промолчала:
– Власий Захарович, душа-то не тут, не в хоромах, а с ними, с Еленушкой, с Лаврушей. Сердцем я там, а здесь, как неприкаянная, чужая, – понурилась, опустило головушку в теплом нарядном платке.
– Вон как… Душа, говоришь не на месте? Сердцем там? – вроде с ней говорил, а вроде сам собой. – Стало быть, в скит? Себя хоронить?
– Отчего же хоронить, боярич? Чай люди-то везде живут. Да и благостно в скиту, отрадно. Родные близко, – улыбнулась.
Власий молчал, смотрел вдаль, будто думу думал непростую, уж потом на Олю глянул, а та изумилась: смотрел-то весело, будто за минутку малую перевернулось в нем многое.
– Сам свезу тебя. Ты другим днем готова будь.
Ольга и ответить не успела, слова доброго ему кинуть, а он уж шагал широко к воротам, кричал новику, чтоб коня вели. А через миг уж поднялся в седло и выскочил с подворья.
Ольга постояла еще немного, полюбовалась на солнышко, на снег беленький, вдохнула холодного, морозного. Уж поворотилась, чтоб в терем идти. Хотела помолиться о счастье своем, собрать свои пожитки и Еленкин короб, что так и стоял в ее ложнице, хранил в себе шубейки дорогого меха, летники парчовые, сапожки ладные да шапочки. Но уйти-то не успела, уперлась в грудь высокому ратному. Взгляд-то вскинула и оробела. Парень видный: высокий, крепкий, глаза яркие такие, навроде серебристые. Шапка на макушке, шубейка нараспашку.
– Не пойму, уснул я, сон вижу? – парень во все глаза смотрел на Оленьку. – Откуда такая красавица? Чьих ты, чудо чудесное?
Ольга, привычная к такому, слегка поклонилась и ответила урядно:
– Ольга Берестова, десятника дочь. Посестра боярышни Елены Зотовой.
– Вона как, боярышни, значит, – улыбнулся. – А я Ерофей Глуздов, тоже из десятников. Так ты не кланяйся мне, лучше улыбку кинь, да взглядом нежным подари. Век помнить буду.
– Благодарствуй на добром слове, Ерофей, – улыбнулась по привычке. –