Пьер Лоти - Исландский рыбак
– Как?.. Что с ним случилось, мой добрый господин?..
– Скончался!.. Он скончался, — повторил помощник. Бог мой, он, конечно, был не злой, этот помощник, и если говорил таким резким тоном, то скорее по неразумию маленького ущербного существа. Видя, что она не понимает, он повторил по-бретонски:
– Марв эо!..
– Марв эо!.. (Он умер!..)
Она повторила за ним старчески дрожащим голосом — слова прозвучали безразлично, будто слабое надтреснутое эхо.
Она уже наполовину догадывалась, и догадка вызывала у нее только дрожь; теперь, когда все выяснилось окончательно, горе еще не тронуло ее. Ее способность страдать с возрастом, и в особенности в последнюю зиму, притупилась. Боль уже не приходила сразу. В тот момент что-то опрокинулось в ее голове, и эта смерть уже перепуталась с другими — ведь она потеряла стольких сыновей!.. Ей понадобилось какое-то время, чтобы осознать, что это была ее последняя родная душа, ее обожаемый внук, тот, в ком была вся ее жизнь, тот, о ком были все ее молитвы, с ним были связаны все ее чаяния и мысли, уже затемненные мрачным приближением беспомощной старости.
Еще она почувствовала стыд оттого, что выказала свое отчаяние перед этим маленьким, внушавшим ей отвращение господином: разве так сообщают старухе о смерти внука?.. Она стояла оцепенев перед столом служащего, и только старые, потрескавшиеся от работы пальцы теребили бахрому коричневой шали.
Как далеко она от дома!.. Боже, нужно еще проделать весь обратный путь, проделать благопристойно, до самого порога крытого соломой жилища, у себя она поспешит закрыться — точно раненый зверь, который забивается в нору, чтобы там умереть…
Ей, как наследнице, дали перевод на получение тридцати франков, вырученных от продажи вещей Сильвестра, затем письма, свидетельства и коробочку, где находилась медаль. Неловким движением расслабленных пальцев она взяла все это и, не найдя карманов, переложила в другую руку.
По Пемполю она шла быстро, ни на кого не глядя, подавшись корпусом вперед, точно готовая упасть; в ушах шумело, она спешила из последних сил, словно старая машина, которую пустили в последний раз на полной скорости, не боясь поломать рессоры.
На третьем километре пути ее, обессилевшую, совсем согнуло; порой она спотыкалась о какой-нибудь камень, и это болью отдавалось в голове. Она торопилась добраться до дома, боясь, что упадет и ее подберут, понесут…
«Старая Ивонна пьяна!»
Мальчишки бежали за ней следом. На окраине Плубазланека, где вдоль дороги стоит много домов, она упала, но нашла силы подняться и заковыляла по дороге, опираясь на палку.
«Старая Ивонна пьяна!»
Бесстыдники мальчишки смеялись, стоя неподалеку. Чепец на ее голове сбился набок.
В глубине души не все они были злыми, и, увидев искаженное гримасой старческого отчаяния лицо Ивонны, некоторые обескураженно отворачивались, не смея продолжать насмехаться.
Придя к себе и закрыв дверь, она выпустила наружу душивший ее горестный крик и рухнула на пол в углу, припав головой к стене. Чепец сполз ей на глаза, и она отшвырнула его, предмет былой заботы. Ее единственное выходное платье было все в грязи, из-под головной повязки выбился тонкий пучок желто-белых волос, довершивший картину неряшливой нищеты…
Го, придя вечером к бабушке Ивонне, нашла ее растрепанной, с бессильно опущенными руками и искаженным лицом; прислонив голову к камню, она, точно малый ребенок, жалобно пищала: «и-и-и», поскольку почти не могла плакать: у старух уже нет слез в иссохших глазах.
– Мой внучек умер!
Она бросила ей письма, бумаги, медаль.
Го пробежала глазами бумаги и, убедившись, что это правда, опустилась на колени и принялась молиться.
Обе женщины так и оставались вместе, ничего не говоря друг другу, пока длились июньские сумерки — долгие в Бретани и нескончаемые в Исландии. Каминный сверчок, приносящий счастье, все же исполнял для них свою еле слышную песенку. Желтый вечерний свет лился в окошко хижины, где когда-то жила угасшая ныне семья Моанов…
Наконец Го сказала:
– Добрая моя бабушка, я буду жить с вами. Принесу свою кровать и все, что осталось у меня из вещей. Я буду беречь вас, буду за вами ухаживать, вы не будете одиноки…
Она оплакивала своего юного друга Сильвестра, но в печали своей невольно возвращалась в мыслях к другому человеку, ушедшему в море на большую ловлю.
Янну сообщат о гибели Сильвестра, морские охотники должны вскоре уйти в плавание. Станет ли он его оплакивать?.. Наверное, станет, ведь он любил его… Плача сама, она много думала об этом, то негодуя на жестокосердного парня, то смягчаясь при мысли о нем, о той боли, которую он тоже испытает и которая как бы сблизит их. Словом, сердце ее не знало покоя…
…Бледным августовским вечером письмо с сообщением о гибели Сильвестра наконец-то прибыло на борт «Марии». Это случилось после целого дня тяжелой работы, когда смертельно уставший Янн спускался вниз, чтобы поужинать и лечь спать. Он прочел письмо отяжелевшими, просящими сна глазами, в полутемном углу, при желтом свете маленькой лампы. В первый момент рыбак стоял, словно оглушенный, не понимая, что произошло. Гордый и скрытный, в особенности когда дело касалось чувств, он молча спрятал письмо на груди, под тельником, как водится у моряков.
Он не смог сесть с другими за стол и, никому ничего не объясняя, бросился на койку. Сон пришел мгновенно. Янну приснился мертвый Сильвестр, его похороны…
Около полуночи, пребывая в том особом состоянии, когда моряки во сне осознают время и чувствуют приближение минуты, когда придут их будить для вахты, он вновь увидел похороны друга. «Это мне только снится, — подумал Янн, — скоро меня разбудят — и все исчезнет».
Но когда тяжелая рука легла на него и чей-то голос проговорил: «Гаос! Вставай, смена!» — он почувствовал возле груди легкое шуршание бумаги, еле слышные жуткие звуки, удостоверяющие реальность смерти. Ах да, письмо!.. Значит, это правда. Теперь впечатление было острым и мучительным. Не успев окончательно стряхнуть с себя сон, он быстро встал на ноги, стукнувшись лбом о балку.
Затем оделся и открыл люк, чтобы идти наверх ловить рыбу.
Поднявшись на палубу, Янн оглядел еще полусонными глазами огромное и такое знакомое пространство моря.
В эту ночь оно предстало взору на удивление простым, бесцветным, создающим лишь впечатление глубины.
Горизонт, на котором не виднелось ни малейшего кусочка суши, столь часто выглядел одинаково, что смотревшему вдаль казалось, он не видит ничего — кроме некой вечности, которая есть и никоим образом не может перестать быть.