Сидони-Габриель Колетт - Ангел мой
– Прощай! – махала ему маленькая ручка. Ангел вскочил, откинув стул в сторону.
«Всё это моё! Женщина, дом, кольца – всё это моё!»
Он не сказал этого вслух, но на лице его отразилась такая необузданная ярость, что Десмон уже не сомневался: пробил последний час его благополучия. Ангел пожалел его, но не по доброте душевной.
– Бедная киска, что, сдрейфил? Ах, это старое дворянство! Какое у нас сегодня число – семнадцатое?
– Да, а что?
– Семнадцатое марта. Можно сказать, весна. Как ты считаешь, Десмон, по-моему, тем, кто следит за модой, истинно элегантным людям, давно пора позаботиться о своём гардеробе к предстоящему сезону?
– Вообще-то ты прав.
– Значит, семнадцатое, Десмон!.. Ну что же, тогда всё в порядке. Сейчас мы с тобой купим браслет потяжелее для моей жены, огромный мундштук для мамаши Пелу и совсем маленькую булавочку для тебя!
Два или три раза у него было ошеломляющее предчувствие, что Леа вот-вот вернётся, что она уже вернулась, что ставни на втором этаже наконец распахнуты и видны нижние занавески густого розового цвета, сверху большие, кружевные, и золото зеркал… Прошло пятнадцатое апреля, а Леа всё не возвращалась. Несколько неприятных событий нарушили монотонное течение жизни Ангела. Во-первых, его навестила госпожа Пелу, которая чуть не лишилась чувств при виде своего исхудавшего сына с закрытым точно на замок ртом и бегающими глазами. Ещё он получил письмо от Эдме, письмо очень спокойное и удивительное, где она писала, что остаётся в Нёйи до «новых указаний», и передавала Ангелу наилучшие пожелания от госпожи де Ла Берш. Он решил, что она над ним смеётся, не знал, что ответить, и в конце концов выбросил это непонятное письмо, но в Нёйи не поехал. По мере того как апрель, зелёный и холодный, расцвеченный полуниями, тюльпанами, пучками гиацинтов и гроздями ракитника, наполнял Париж благоуханием, Ангел всё больше и больше мрачнел. Десмон – обруганный, затравленный, недовольный, но хорошо оплачиваемый, – получал задание то оградить Ангела от молодых женщин, претендующих на близкое знакомство, то от бестактных молодых людей, то собрать и тех и других, чтобы всей компанией поесть, выпить и повеселиться на Монмартре, в ресторанах Булонского леса и забегаловках на левом берегу Сены.
Как-то ночью к Подружке, которая оказалась одна и оплакивала страшное предательство своей подруги Малышки, вдруг заявился молодой человек с демоническими бровями, заострёнными у висков. Он потребовал «воды похолодней», ибо изнемогал от жажды, и его красивый страдающий рот иссушал какой-то тайный жар. Он не выразил ни малейшего интереса ни к страданиям Подружки, ни к лаковому подносу с трубкой, который она всё подталкивала поближе к нему. Он согласился лишь на место на циновке, молчание и полумрак и просидел так до рассвета, боясь сделать лишнее движение, словно боясь потревожить незажившую рану. На рассвете он спросил у Подружки: «Почему на тебе сегодня нет твоего жемчужного ожерелья – знаешь, того, с крупными жемчужинами?» – и ушёл, вежливо откланявшись.
Он как-то незаметно пристрастился гулять по ночам в одиночестве. Быстрым широким шагом он шёл к совершенно определённой, но недостижимой цели. Ангел исчезал сразу после полуночи, и Десмон уже только утром находил его в кровати: он спал на животе, закрыв голову руками, в позе несчастного ребёнка.
– Слава Богу! Живой! – вздыхал Десмон с облегчением. – С этим типчиком можно ждать чего угодно…
Как-то раз во время такой ночной прогулки, когда Ангел по обыкновению шёл, широко раскрытыми глазами вглядываясь в темноту, он свернул на улицу Бюжо, потому что не успел за день исполнить ставший привычным для него ритуал. Как маньяки, которые не могут уснуть, не коснувшись трижды дверной ручки, он проходил вдоль ограды, касался указательным пальцем кнопки звонка, тихо, насмешливым тоном говорил: «Эй, кто там?..» – и после этого удалялся.
Но однажды ночью, той самой ночью, возле ограды он вдруг почувствовал сильнейший толчок прямо в сердце: фонарь сиял над крыльцом, как бледная луна, из распахнутой двери чёрного хода падал свет на мостовую, и ручейки света текли из окон второго этажа, просачиваясь сквозь частый гребень ставень. Ангел прислонился к первому попавшемуся дереву и опустил голову.
– Не верю, – сказал он. – Сейчас я подниму глаза, и всё опять утонет в темноте.
Он поднял глаза, услышав голос Эрнеста:
– Завтра к девяти часам утра, сударыня, мы вместе с Марселем поднимем большой чёрный чемодан, – кричал он из коридора.
Ангел поспешно повернулся и бегом бросился к улице Булонского леса, где рухнул на скамейку. Тёмно-пурпурный с электрическим ободком фонарь плясал перед его глазами на фоне ещё совершенно чёрных и тощих деревьев. Он схватился рукой за сердце и глубоко вздохнул. Ночь пахла расцветающей сиренью. Он швырнул свою шляпу, расстегнул пальто, откинулся на спинку скамейки, вытянул ноги, и его открытые ладони безвольно опустились вниз.
– Боже, – сказал он совсем тихо, – это и есть счастье?.. Я не знал.
Он успел почувствовать и жалость, и презрение к себе за всё то, что не испытал в течение своей жалкой жизни – жизни богатого молодого человека с маленьким сердцем; потом он вообще перестал о чём-либо думать, может, на мгновение, а может, и на час. А потом ему показалось, что у него больше нет никаких желаний и даже к Леа он больше не хочет идти.
Только когда он задрожал от холода и услышал, как запели дрозды, возвещая рассвет, он поднялся, лёгкий, слегка пошатывающийся, и пошёл по дороге к гостинице «Моррис», не заходя на улицу Бюжо. Он потягивался, дышал полной грудью и был полон любви к ближнему. «Вот теперь, – вздыхал он, словно изгнав из себя злых духов, – теперь… Ах! Теперь я буду так нежен с женой…»
В восемь часов утра Ангел был уже на ногах и даже успел побриться и одеться и в нетерпении стал будить Десмона, на которого просто страшно было смотреть, такой он был бледный, да ещё опухший со сна, точно утопленник.
– Десмон! Эй, Десмон!.. Хватит спать! Ты такой страшный, когда спишь!
Десмон сел и посмотрел на своего друга глазами цвета мутной воды. Он сознательно делал вид, будто никак не может проснуться, чтобы повнимательней присмотреться к Ангелу, одетому во всё голубое, торжественному и великолепному, бледному под слоем бархатистой пудры, излишек которой был ловко удалён с лица. Десмон до сих пор ещё страдал из-за своего жеманного уродства, завидуя красоте Ангела. Он изобразил долгий зевок. «Что такое приключилось? – спрашивал он себя, зевая. – Этот кретин стал ещё красивее, чем вчера. Главное – ресницы, какие же у него ресницы!..» Он рассматривал блестящие и густые ресницы Ангела и тень, которую они отбрасывали на тёмные зрачки и на голубоватые белки глаз. Десмон заметил и то, что надменно изогнутый рот в то утро был чуть приоткрыт, влажен, полон какой-то новой жизни и как-то неровно дышал, словно после наспех полученного наслаждения.