Лили Браун - Письма маркизы
Я не осмеливаюсь лично принести вам эту книгу. Я боюсь показаться навязчивым. И еще больше боюсь дать волю тому чувству, которое для французов составляет забаву, а для немцев является роком.
Граф Гюи Шеврез — Дельфине
Страсбург, 2 марта 1775 г.
Разгневанная богиня! Смеет ли бедный смертный, полный сокрушения, приблизиться к вашему престолу? Вы были расточительны в своих милостях, как и подобает жительнице Олимпа. От маршала и до ничтожного немецкого офицера каждый считает себя вправе поклоняться вам. Только я один стою перед закрытыми дверями храма. Вы отказали мне, даже в менуэте, дать свою руку, к которой только что с самозабвением прижимались губы маршала Контада. Вначале я предполагал, что ваше поведение представляет не что иное, как утонченное лукавство женщины, для которой скука брачной жизни послужила хорошей школой кокетства. Я даже чувствовал себя почти польщенным.
Но теперь мне все открылось. Малютка Гимар, которую вы так неосторожно пригласили в Страсбург, должно быть, потому что недостаточно оценивали ее познания в науке любовных интриг, сделалась очень разговорчивой после нескольких бутылок шампанского.
«Маркиза была очень милостива, необыкновенно милостива, — говорила она, сверкая на солнце бриллиантами, которые вы ей подарили, — конечно, это за мои танцы, только за танцы, — прибавила она, хитро подмигивая глазами. — Я должна была рассказывать ей о Париже, — болтала она дальше, — о моем отеле, моих ужинах — поскольку об этом можно было рассказать эльзасской маркизе! — о моих гостях, обо всем». «О ваших гостях?! — спросил я с изумлением. Она взглянула на меня с лукавой усмешкой и сказала: «Ага! Я вижу, вам хотелось бы знать, кем настолько интересуется прекрасная маркиза, что даже берет в поверенные какую-то Гимар. Но я ничего не скажу, ничего! Я могу быть скромна, как великосветская дама».
Я переменил тему разговора и велел откупорить еще бутылку бургундского. Она особенно любит это темно-красное вино с тех пор, как принц Субиз окрестил ее в нем, а огненно-красный цвет жидкости так ярко выделил сияющую белизну ее кожи, что принц навсегда остался ослепленным этим зрелищем. Я разыгрывал роль тоскующего поклонника с той виртуозностью, которой я обязан школе Дюбарри. И она смягчилась, приняла мечтательный вид. Она вспомнила, что читала «Манон Леско» и «Новую Элоизу». Тогда я ввернул ваше имя в разговор. «Бедняжка! — сказала она, и взор ее блеснул слезой. — Она любит, любит несчастливо»…
После этого признания, прекрасная маркиза, мне уже не надо было просить больше!
Конечно, я знаю, что моя гордая неприятельница не могла сделать своей поверенной эту маленькую танцовщицу, но для такой мастерицы в делах любви, как Гимар, ваша благородная сдержанность была лишь прозрачной вуалью — ничего больше!
Так вот отчего я попал в немилость?! И ведь я только поцарапал гладкую кожу принца, придав ему еще лишний ореол — ореол героя!
Если бы вы были благосклоннее, то вам незачем было бы опускаться до какой-нибудь Гимар, чтоб узнать то, что вас интересует. Я бы мог доставить вам все сведения, так как, со времени своего возвращения в Париж, принц все время состоит при королеве.
Он любимец дам, подозревающих, что его меланхолия вызвана каким-нибудь трогательным романом, и так как теперь в моде великая страсть, то, разумеется, у него нет недостатка в поклонницах, которые во всякое время готовы были бы его утешить. Графиня Диана Полиньяк принимает в нем большое участие, — скажем: материнское, как следует вежливому кавалеру. Он вздыхает у ее ног, хотя, может быть, и не о ней…
Не кладу ли я горячие уголья на вашу голову? Могу ли я, наконец, надеяться, что вы обратите на меня внимание? Или же наедине принимается только тот, кто носит имя Рогана и имеет виды на кардинальскую шапку? Я знаю от него, как охотно променяли бы вы Страсбург на Версаль, очаровательная Дельфина. Но, к сожалению, Роган все еще остается самым неподходящим для вас проводником туда…
Граф Гюи Шеврез — Дельфине
Страсбург, 3 марта 1775 г.
Каждая буква вашего письма, высокоуважаемая маркиза, трепещет от гнева. Вы возмущены, что «я заставил опьяневшую танцовщицу рассказывать сказки про вас», что я «так низко пал», что мог поверить, будто маркиза Монжуа может делиться мыслями с какой-нибудь Гимар! Я чувствую себя побежденным, уничтоженным, милостивейшая маркиза, я готов на коленях молить о прощении… если бы вы только позволили мне сделать это, вместо того, чтобы писать вам!
Приказывайте, что хотите. Нет ничего такого, чего бы я не сделал, лишь бы заслужить вашу благосклонность. Я уже чувствовал себя вашим уполномоченным, когда разговаривал сегодня с маркизом.
Только ясно выраженное желание короля может заставить меня появиться в Версале, — сказал он мне. — Назначение Тюрго — это удар, нанесенный в лицо дворянам. Пусть же наше отсутствие заставит короля почувствовать то, что наша лояльность не дозволяет нам высказывать открыто. На сделанное мною возражение, что королева враждебно настроена по отношению ко всему министерству и ничего так не желает, как собрать около себя единомышленников, чтобы укрепить свое положение, маркиз ответил: «Ну, так пусть ее величество призовет нас!»
На основании этого замечания мы с вами можем надеяться, маркиза. В какой восторг приводит меня это слово: «мы»! Вы можете возмущаться сколько хотите, прекрасная Дельфина. У нас есть уже общая тайна и общее чувство. Это первые звенья той цепи, которую я буду неустанно стараться закрепить как можно прочнее.
Когда вы примете меня? Я жду вашего милостивого ответа.
Карл фон Пирш — Дельфине
Страсбург, 9 марта 1775 г.
В светлую звездную весеннюю ночь, обожаемая маркиза, я целыми часами ходил по валу, подставляя свою голову влажному, теплому ветру, который трепал мои волосы. Изнеможенный, я бросался на землю и прижимал к ней свои пылающие щеки, чтоб охладить их.
И вот, когда я сижу на твердом стуле в моей неуютной комнате, мне представляется блаженным сном, что я сидел в голубом будуаре, пропитанном ароматом сирени, перед пылающим огнем в алебастровом камине и видел перед собою совершеннейшее создание, какое когда-либо взошло из рук Творца!
Я не испытывал огорчения. Мое пламенное честолюбие заставило меня забыть, что я принес ему в жертву отечество и родину, и скрыло от моих глаз мое собственное несчастье. Но с тех пор, как я вас узнал, — ах, только со вчерашнего дня я узнал вас вполне! — я почувствовал мою страшную бедность, мое безграничное одиночество.