Сюзан Ховач - Богатые — такие разные
Даже Меркурий в крылатых сандалиях не мог бы помчаться с такой скоростью в розарий.
Она была само совершенство. Я был убежден, что обнаружу в ней хоть какой-нибудь недостаток, но их не было. Однако сама она так не считала, потому что врач сказал ей — она, вероятно, никогда не сможет доносить до срока ребенка и всегда будет терять его на четвертом месяце. После трех выкидышей ее предупредили, что детей у нее не будет. Она, как мне с горечью призналась, была уверена, что я хотел иметь ребенка. «Категорически нет», — ответил я.
Мы поженились. Ей нравилась моя семья. Все мои друзья считали, что мне очень повезло. Викки обещала поселиться с нами по возвращении из поездки в Европу. Мне с трудом верилось в обретенное счастье.
Спустя четыре года я понял, что во мне снова заговорила разрушительная сила моего честолюбия, и все опять пошло не так как надо. «Я должна что-то сделать для вас, Пол!» — в отчаянии сказала Сильвия после смерти Викки. «Вы можете отправиться со мной в Европу. — Мне хотелось бежать из Нью-Йорка. — Я решил стать представителем нашей фирмы в Лондоне и провести там пару лет».
Но Сильвия ненавидела Европу. Я не мог наслаждаться с ней, она вызывала во мне лишь тоску. Когда мы в 1919 году вернулись домой, сияющая оболочка нашего брака померкла, и, хотя мы, как оказалось, снова гармонично зажили в Нью-Йорке, мы больше никогда не были так близки, как раньше.
Тремя годами позже, когда я понял, что для моего здоровья мне необходимо жить в Европе, я не предложил Сильвии поехать со мной. «Я пробуду там не больше месяца, — сказал я, — и, поскольку вам Европа не нравится, у меня не будет претензий, если вы останетесь в Нью-Йорке».
Я прочел в ее глазах облегчение и удивился тому, что это меня задело. Потом понял: я ожидал, что она будет настаивать на поездке со мной, но этого не случилось, и я уехал один.
Вечером, перед отъездом, я сказал ей: «Если бы я только мог объяснить вам, как хороша Европа!» — но она ответила просто: «Дорогой мой, простите меня, я знаю, вам досадно, что я не в состоянии оценить Европу интеллектуально, как Элизабет, но я не могу притворяться интеллектуалкой, если я не являюсь ею».
Я поцеловал Сильвию. «Я никогда не хотел слишком умной жены», — проговорил я, горько подумав: чтобы оценить достоинства Европы, вовсе не обязательно быть большим интеллектуалом. В конечно счете, отгораживаясь от Европы, она отгородилась также и от меня.
Но я вовсе не огорчался этим. Я выбрал ее как компаньонку для своей жизни, а не для души, и что за беда в том, что она меня не поняла, если все три моих дома содержались в порядке, светские обязанности выполнялись наилучшим образом, а ее имя никогда не фигурировало в скандальной хронике. У меня была такая образцовая жена, о какой я всегда мечтал, и в общем нам было очень хорошо вдвоем. Желать большего было бы просто глупо, и что еще хуже — нереально. Говоря себе в сотый раз о том, какое счастье иметь такую жену, я нехотя вскрыл третье написанное ею на Керзон-стрит письмо, и оно унесло меня далеко от покоя Мэллингхэма в кишевшие потными людьми ущелья улиц Манхэттена.
У нее случился очередной выкидыш. Это меня так расстроило, что я не мог продолжать чтение письма и должен был попросить принести мне стакан бренди. Здоровье не позволяло мне пить много, но, к сожалению, всегда случались разные мелкие поводы для того, чтобы рискнуть здоровьем и сделать глоток-другой чего-нибудь крепкого.
В первый год нашей совместной жизни у Сильвии было два выкидыша, в дополнение к трем в ее браке с первым мужем. Я думал — мне удалось убедить ее, что я не хотел ребенка. После ряда лет общения с женщинами, желавшими преподнести мне сына-наследника, я наизусть выучил свою аргументацию в подтверждение моего отвращения к отцовству, но Сильвия с часто свойственной женщинам интуицией чувствовала, что все это было обманом. Несмотря на то, что я говорил по этому поводу, она по-прежнему была убеждена: я хотел ребенка так же, как и она. Теперь я не знал, чем могу утешить ее на этот раз.
И все же я мог бы кое-что сказать Сильвии. Я жил со страхом того, что каким-то чудом она выносит ребенка все девять месяцев. А это привело бы к страданиям, утрате иллюзий и трагедии. Это было бы концом нашего брака. Я мог бы вспомнить свою первую жену, Долли, кричавшую на меня, когда наш сын умер на третий день после рождения: «Ублюдок, вы никогда не говорили о такой отвратительной наследственности в вашей семье!», но потом она и сама умерла, и мне недолго пришлось терпеть ее отвращение.
Покончив с бренди, я сел и взялся за перо.
«Дорогая Сильвия, Вы не можете себе представить, как меня огорчило известие о Вашем коротком пребывании в больнице, и я очень сожалею, что Вас снова постигло разочарование. Еще больше я расстроен тем, что Вы никак не хотите поверить в искренность и правдивость моих слов об отношении к детям. Рискуя надоесть повторением, я позволяю себе еще раз напомнить Вам три вещи: я ненавижу династии; мне представляется жалким мужчина, думающий лишь о том, чтобы воспроизвести себя и стать таким образом бессмертным; и я не Генрих Восьмой».
Я оторвался от листа набрать чернил и, снова увидев письмо Сильвии, понял, что так его и не дочитал. Усевшись, я попытался успокоиться.
«Элизабет узнала, что я в больнице, — продолжала Сильвия, — и прислала мне цветы — так мило с ее стороны. Она очень беспокоилась о Брюсе. Он стал слишком красным, и она надеется на то, что вы сможете поговорить с ним по возвращении».
Имелся в виду не холерический темперамент сына Элизабет, а его политические взгляды. Брюс Клейтон, который был когда-то моим любимым протеже, стал профессором философии Колумбийского университета в Нью-Йорке и в последнее время не одобрял капиталистической практики Уолл-стрит.
«На днях Милдред говорила мне, что осенью собирается поехать на Восток с детьми, но Уэйд, как всегда, твердит: ему трудно оторваться от работы в больнице. Она говорит, что Эмилия и Корнелиус живут хорошо, и в самом деле здоровье Корнелиуса улучшилось».
Снова отложив в сторону письмо, я отметил в записной книжке: «Сделать что-нибудь для мальчика Милдред». Я всегда делал такие записи с тех пор, как мать однажды напомнила мне о том, что Корнелиус, как мой единственный наследник мужского пола, заслуживает с моей стороны большего, чем безразличие. По правде говоря, я думал о том, чтобы что-то сделать для Корнелиуса, так как считал его мать больше сестрой, чем племянницей, но я жил своими делами в Нью-Йорке, а Корнелиус — в штате Огайо, и расстояние отнюдь не способствовало осуществлению даже самых лучших намерений.