Елена Арсеньева - Пани царица
– Больно уж ты жалостлива, мать моя, – ворчала Матрена Ильинична. – Ведь недавно после родин, тебе лежать бы да лежать, а чугуны на стол пускай эта ленивица ворочает да пироги печет.
– Ничего, что мне сделается, – отмахивалась Ефросинья, хлопоча. – Бабу, сама знаешь, тетенька, в ступе не утолчешь!
Вот и сейчас, придя из храма и положив мальца в зыбку, она сразу принялась накрывать на стол. Стешка сиднем сидела у прялки, а когда Матрена Ильинична попыталась ее турнуть, Ефросинья глянула умоляюще:
– Оставь хворую, тетенька, я сама все слажу.
Оно конечно, выглядела Стешка – краше в гроб кладут, тощая, еще тощее худущей Ефросиньи, вот только на диво полногрудая. Да что проку! Глаза окружены темными тенями, нос заострился… Хворая, как есть хворая! Однако Господь терпел и нам велел, оттого Матрена Ильинична на доброе слово для рабыни не расщедрилась, только и пробормотала, укоризненно поглядев на Ефросинью:
– Больно жалостливая ты, девонька моя. С таким сердцем недолго проживешь. Эх, беда, муженек твой в походе, а то, гляжу, все у вас не как у людей.
Правда что, странностей в жизни Воронихиных обнаружилось немало. Жалостливая к ленивой Стешке хозяйка – это еще ничего! Чего стоил полусумасшедший Никитин дедок, который напился до того, что лыка не вязал. Когда мирно сопевший Николушка пробудился и заорал, требуя, чтобы его покормили, дед Кузьма выхватил его из колыбели и, вместо того чтобы подать матери, сунул в руки Стешке, которая так и коротала вечер за прялкою!
Бедная девка до дрожи испугалась младенчика, Матрене Ильиничне даже померещилось, что она выронит дитя на пол, но подоспела Ефросинья, схватила сына на руки и сунула ему в рот тряпицу, подвязанную к глиняному сосудику с молоком. Матрена Ильинична уже знала, что молока у Ефросиньи нет, свернулось на третий день после родов, она кормила малого козьим да коровьим молочком, разводя водичкою. По всему судя, к животному молоку младенец еще не привык, тряпицу сосал неохотно, скоро выкинул ее изо рта и задремал, недовольно покряхтывая. Повалился спать на лавку и дедка Кузьма, вскоре ушла в боковушку Стешка, ну а Матрена Ильинична еще долго занимала хозяйку разговорами, пока не спохватилась, что время позднее, надо успеть воротиться до первой стражи, не то муж с ума сойдет от тревоги за пропавшую бабу.
Ефросинья пошла проводить гостью, но на окраине слободы Матрена встретилась с мужем, который уже отправился отыскивать загулявшую женку. Распростились, облобызались – да и расстались, пожелав друг дружке неисчислимых благ и крепкого здоровья.
Ефросинья опрометью кинулась домой. Конечно, Стрелецкая слобода – место строгое, в отличие от прочей Москвы, где по ночам не таясь пошаливают, в слободе можно себя чувствовать спокойно, как на собственном подворье, а все-таки она бежала со всех ног. Чувствовать бы облегчение, что Николушка, светик ненаглядный, окрещен, что свалила с плеч докучливую Матрену Ильиничну (дай ей Бог здоровья, вот кому голову задурить удалось запросто, ни с одной из соседок-стрельчих не удалось бы избежать пристальных расспросов!), что завтра чуть свет отправится восвояси в свое Тушино и дед Кузьма, и тогда они со Стешкой и младенчиком останутся наконец одни. Никита еще невесть когда из похода воротится, хотя, по слухам, Болотников уже сдался царскому войску. Ну что ж, хоть малое время, а пока им можно дышать спокойно.
А что будет потом? Неужто не смягчится, неужто не растает недоброе, холодное Никитино сердце при виде ангела Божия Николашеньки?
Ефросинья невольно разулыбалась, вспоминая черные, круто загнутые реснички, окружавшие яркие, черные глаза младенчика, легкий белесый пушок на его головушке. Счастливые слезы против воли навернулись на глаза, так, с просветленной улыбкою, она и вбежала в избу.
Стефка, сидевшая с ребенком на коленях, привскочила было, запахивая раскрытую пазуху, но тотчас успокоенно улыбнулась:
– А, то ты…
– Я, кто другой, – кивнула Ефросинья. – А что, проснулся младенчик наш?
– Проснулся и так заревел, я испугалась, не только деда Кузьму, но и всех соседей разбудит. Ну и вот, дала ему грудь, – ответила Стефка, и кабы слышала ее ответ Матрена Ильинична, то была бы немало изумлена: молодая женщина говорила по-русски вполне чисто, чужеземщиной от ее речи веяло едва-едва, словно легким ветерком.
– Ой, беда, я уж думала, тетенька Матрена никогда не уйдет, боялась, ночевать останется, и тогда поплачет наш малой с голодухи! – засмеялась Ефросинья. – Ишь ты, как чмокает, радость!
– Начмокался уж, – спокойно ответила Стефка, выпрастывая из сонного ротика набухший, покрытый молочными пленками сосок тугой, пышной груди. – Вон, гляди, засыпает… спит уже. Прими-ка его.
Ефросинья подлетела как на крыльях, бережно подхватила младенчика и жадно, ненасытно осыпала его взопревший лобик поцелуями.
– Дитятко… дитятко мое ненаглядное! Сыночек пресветлый! – бормотала она, задыхаясь от любви – такой любви, какой не ощущала никогда в жизни. Слезы снова подкатили к глазам, она всхлипнула – и тут же услышала ответный всхлип.
Подняла взгляд – Стефка сидела, согнувшись в три погибели, спрятав лицо в ладони, плечи ее тряслись.
Ефросинья осторожно опустила ребенка в зыбку, подошла к девушке и погладила ее по плечу. Стефка вскинула залитое слезами лицо. Черные глаза, черные ресницы были мокры. Горестно стиснутые губы разомкнулись:
– Ефросинья, сестра! Зачем я не умерла в родах? Зачем ты выхаживала меня? Как же мы теперь жить будем?!
Ефросинья со вздохом опустилась на пол, обняла Стефку, принялась поглаживать по плечам.
А что она еще могла сделать? Ответить-то было нечего!
Декабрь 1607 года, Россия
Напрасно лгала инокиня Марфа! Ее отречению от Димитрия никто не поверил. И даже то, что писанные ею грамоты развозил по западным городам брат бывшей царицы, Михаил Нагой, не прибавило им убедительности. Однако Марфу и ее братьев не упрекали в отступничестве – их всех жалели.
– А что ж ей, государыне-матери, еще говорить, когда она в руках Шуйского? – пожимали плечами все, слышавшие, как Нагой надсаживается, снова и снова зачитывая грамоты сестры. – Поневоле сие писано! А про мощи – про мощи много чего болтают. Дескать, подмененные они. Мошенничество, и больше ничего. Шуйскому у нас веры нет, у него семь пятниц на неделе. Небось обучил его Бориска-царь лгать, вот он никак остановиться и не может. Сам же некогда клялся-божился, что подлинный у нас государь Димитрий. А теперь что бает? Нет уж, первое слово, по пословице, правда, второе – ложь! Стало быть, теперь он лжет, Шубник-то.