Элизабет Гоудж - Гентианский холм
Сильные, костлявые руки подняли ее и поставили на ноги. На миг эти руки напомнили Стелле первое детское воспоминание о крепких материнских объятиях, и сердце у нее вдруг екнуло, — она совсем запыхалась ото всей этой чехарды.
— Что ж ты меня не окликнула? — спросил мальчишка. — Если бы я знал, откуда ты появишься, то просто взял бы еду через решетку. А падать в землю носом совсем ни к чему.
— Могли бы услышать, — задыхаясь, проговорила Стелла. — У нас ведь после бунта и всего прочего все боятся чужаков.
Мальчик все еще придерживал ее, глядя сверху вниз, и его сильные руки сжимали ее руки выше локтей.
— А ты не боишься чужаков?
— Иногда. А вот тебя нет, с той минуты, когда я поняла, что ты не Бони. Я знала, что тебя нечего бояться. Это мне Ходж сказал.
На мгновение мальчишка перевел глаза на Ходжа, который стоял возле Стеллы, приветливо помахивая хвостом, и они, как мужчина с мужчиной, обменялись долгим признательным взглядом. Затем он снова взглянул на девочку. Луна светила так ярко, что он видел ее лицо так же отчетливо, как днем. Она раскраснелась, капюшон плаща соскользнул назад, обнажив короткие, мальчишеские совсем растрепавшиеся кудряшки и блестящие капельки пота на лбу.
— Да ты совсем запарилась, — удивился он.
— Я же бревно поднимала и открывала ворота, — объяснила Стелла.
— Это же надо, а ведь такая малышка! — буркнул он.
Мальчик подвел ее за руку к старому дубу, который рос возле ворот, и усадил в образованное узловатыми корнями удобное креслице — как раз для такой крохи. Потом снял с верхушки колонны тарелку и кружку и как-то странно, бочком-бочком, будто земля у него под ногами раскалилась докрасна, пошел к Стелле и сел рядом. Ходж улегся у их ног.
Но хоть мальчишка и жаловался, что голоден, набрасываться на еду он не стал. Он поставил тарелку с едой и кружку с молоком у своих ног и смотрел на них, как, наверное, смотрел Давид на чашу с холодной водой, которую принесли ему в пещеру[8]. Но здравого смысла у него было больше, чем у Давида. Его дань самоотречению, хотя и шедшая от всего сердца, не затянулась надолго, и, воздав ее, он, повернувшись к Стелле, с нежностью сказал:
— Спасибо! — и, как волк, накинулся на пирог с голубятиной.
Впрочем волком он оказался с весьма аристократическими и утонченными манерами. Будь Стелла постарше, зрелище этого в высшей степени необычного бродяги навело бы ее на некоторые размышления. Но мир для Стеллы все еще был полон удивительных вещей. Самое заурядное происшествие часто казалось ей волшебной сказкой. И наоборот, в волшебных сказках она не видела ничего необычайного. Все и вся было настолько поразительно, что если что-то или кто-то был хоть чуточку еще более удивительным, она воспринимала это, как должное. К тому же, Стелла ни разу еще не сталкивалась ни с кем, кто хоть в малейшей степени напоминал бы этого мальчика, и ей было с ним легко. Впервые в жизни она почувствовала внутреннее сходство с другим человеком и чувство полной безопасности, безопасности не физической, а безопасности взаимопонимания, которое возникает между теми, кто одного поля ягоды. При всей силе ее любви к отцу и матушке, с ними у нее никогда не возникало такого чувства безопасности. Пропасть, которая разверзлась между ней и деревенскими ребятишками, лишь отражала трещину, наметившуюся между ней и родителями, но, тем не менее, она была. Не то было между ней и этим незнакомым мальчишкой. Это было очень странно.
Когда Стелла смотрела на него, ее охватывало странное чувство, будто она смотрит на самое себя… И все же она была совершенно уверена, что это не так… Во всяком случае, она надеялась на это — ведь он был уродом, вполне под стать бедняге Даниилу. Это было потому, горестно думала Стелла, что оба они были бродягами.
Мальчишка был довольно высок, и разодранная в клочья рубаха и рваные штаны болтались на его костлявом, тощем теле, как на огородном пугале, которое ставят в поле распугивать птиц. На этом сходство с пугалом и кончалось, и взрослый человек, наделенный проницательностью, вновь оглядев этого мальчишку, сразу отбросил бы это сравнение. Ему бы пришел на ум тонкий камыш, гнущийся под порывами ветра, или перепуганный, но не сломленный жеребчик, который галопом несется к морю, но уж никак не столь малоподвижная вещь, как пугало. Даже теперь, когда он сидел абсолютно спокойно, целиком и полностью — телом, разумом и душой — уйдя в поедание пирога, чувствительность и аристократизм его натуры сразу бросались в глаза. Аристократизм в данный момент выглядел довольно нелепо, но за ним стояло безупречное воспитание. Чувствительность обнаруживалась в выражении лица, упрямом и непреклонном, и быстрых, резковатых движениях. Лицо его могло бы служить образцом спокойной и респектабельной красоты, если бы не поразительная контрастность, которая сразу бросалась в глаза: грязные черные волосы и широкий умный лоб, кожа совершенно белая там, где она была спрятана от солнца, и дочерна загорелое лицо. Черные глаза хмуро глядели из-под густых черных бровей, а ноздри тонкого орлиного носа раздувались, как у встревоженного коня. Очертания рта выражали упрямство, смех же выдавал доброту. Ногти на руках были поломаны, ладони все в мозолях, но форма рук говорила о красоте и природном изяществе. Ног его не было видно, поскольку они были обернуты окровавленными и перепачканными грязью опорками, сделанными из разодранного ковра. Доев, мальчик аккуратно вытер пальцы о траву.
— А носового платка у тебя нет? — неожиданно спросил он Стеллу.
Стелла достала из кармана тоненький батистовый платочек и протянула незнакомцу. Он громко, старательно высморкался.
— Хуже этого ничего нет, — сказал он сердито.
— Чего «этого»? — не поняла Стелла.
— Чем сморкаться двумя пальцами.
— У старины Сола, нашего пахаря, отродясь не было носового платка, но он проделывает это весьма изящно, вот так, — и Стелла очаровательно и очень серьезно безо всякой вульгарности изобразила, как сморкается старина Сол.
— Тут практика нужна, — согласился мальчишка. — Ты не возражаешь… пожалуйста, можно мне взять твой носовой платок?
До сих пор в нем не наблюдалось особой серьезности, теперь же она на миг обнаружилась в этой застенчивой просьбе. Стоило Стелле кивнуть и улыбнуться, как она тут же исчезла, и мальчишка со смешком засунул платок в карман.
— Меня зовут Стелла Спригг, — вежливо сообщила Стелла, — а тебя?
Для нее, как и для любого ребенка, было страшно важно знать, как человека зовут. Имя, данное при крещении, связывало человека с Богом, а фамилия — с отцом. Если у него есть оба этих имени, значит, есть и место на земле, и он может чувствовать себя уверенно и полноценно. Если же нет ни того, ни другого, это очень плохо, значит, человек упал на самое дно, и живет без роду, без племени. А если имя только одно, то и человек так себе — ни туда, и ни сюда.