Перстенёк с бирюзой - Лариса Шубникова
– Правильно, боярышня. Навесь-то, чай, из серебра? Коли почернеет, то во взваре отрава. Теперь стой и жди.
Норов не сдержался и прыснул коротким смешком, боярышня же разогнулась и глядела на капли ягодного взвара, пятнавшие нарядный распашной летник.
– Сей миг нового принесу, – прошептала, опустила глаза, уже налившиеся слезами, и бросилась вон из гридни.
Норов уж хотел догнать, сказать, что пил всякое, да похуже взвара с навесью, но его остановил зловредный писарь:
– Гляньте, осклабился. Ты вон лучше раздумай, влетит девке за попорченный летник, нет ли? Взвар-то с ягод, пойди отмой.
Не успел боярин ответ дать, мол, боярышня же, кто посмеет, как в гридню вошла чернавка и поставила на стол жбан и кружки. Поклонилась быстренько и проворной мышкой шмыгнула вон. Вслед за тем с бабьей половины послышались ругань и стук дверной. Потом все затихло, затих и злоязыкий дед Никеша.
Норов раздумывал, понимая, что Настасья виноватая: он и воев своих корил за косорукость, не спускал вины. Но знал Вадим и то, что из-за его сердитых слов Настасья обрядилась как на пир. И по всему выходило, что он, хозяин Порубежного, подвел девку под горячую руку боярыни Ульяны.
– Да гори все! – вызверился Норов. – Об чем раздумываю? Дел и без того много! – с теми словами выскочил из гридни и пошел в ложницу, забрать кафтан потеплее.
Метался по ложне, пока не наткнулся на оконце. Вмиг распахнул ставни и вдохнул сырого весеннего духа. Полегчать-то полегчало, но ненадолго.
Из-за угла хоромины вышла Настасья: шубка старенькая, сапожки стоптанные, навесей как не бывало. Шла, склонив голову и прижав руку к уху. Добралась до узенькой лавки, что втиснулась меж двух приземистых сараек и рухнула на нее, как подкошенная. Спустя миг Норов услышал голосок, да жалостливый такой, хоть рыдай:
– Дурочка безрукая… – шептала. – Да что ж я такая никчемная…
Норов прикрылся ставней, смотрел сквозь малую щель на боярышню и злобился. Сидит, глупая, в самом уголку, себя казнит, да и отсюда видно, что ухо – краснее некуда. Иная бы злостью исходила на тёткину науку, ругалась бы, ногой топала, а эта убивается, едва не плачет.
Меж тем Настасья подхватила снежка и приложила к горящему уху, ойкнула и откинула комок, видно, больно было, да и обидно. А потом уставилась куда-то вбок, да так глаза округлила, что Норов выглянул из окна.
В пяти шагах от боярышни стоял огромный серый пёс: приник к земле, скалил долгие и крепкие зубы. Шерсть на загривке дыбом, а на боках – клоками свисает.
Едва дыша, Вадим протянул руку и снял со стены лук, торопясь, наложил стрелу, еще и Всевышнему спасибо сказал, что оружие в ложне осталось. Знал боярин о сером псе, которого на подворье боялись, как огня, и не ловили, когда тот без опаски таскал кур и душил их возле забора. Звали сатаной в обличии и крестились всякий раз, когда поминали его к ночи.
Пес прижал уши и зарычал. Когти его глубоко ушли в рыхлый снег, хвост вздыбился, а глаза едва искры не метали. Вадим сотню раз пожалел, что Настасья забилась в самый глухой угол подворья, но и тьму раз обрадовался, что некому напугать серого, чтоб кинулся на девушку. Боярин стрелу пускать не спешил, не знал наверно, что убьёт животину, а подранки, они лютые: вцепится в горло девичье и загрызет.
– За мной пришел? – Настя не бежала, не трепыхалась. – Загрызи. Всем я помеха, всем обуза. Для чего живу, для чего хлеба ем и землю топчу… – и заплакала тихонько, закрыла лицо ладонями. Всхлипывала жалостно, поскуливала, что дитё малое.
Серый взрыкнул, но не кинулся, вильнул хвостом и пошел к боярышне – сторожко, тихонько. Потом и вовсе сел возле ног плаксы, уши поднял и дожидался чего-то.
Вадим натянул тетиву, разумея, что ждать уж нельзя, но сам не понял, почему промедлил. Смотрел, как серый кладет лапу на колени Насте и поскуливает щенём брошенным.
Через малое время пёс сунулся облизывать руки Настасье и хвостом вилять. Та отпихивала его, приговаривая:
– Не надо, ничего мне не надо, – и рыдала уж в полный голос.
Серый и сам завыл тихонько, ткнувшись мордой в щеку Насти.
– Уйди, – Настя толкала большого пса от себя. – Утешать взялся? Вот глупый...
Серый хвостом вилял да так сильно, что Вадиму на миг показалось – оторвется. Сам боярин лук опустил, но стрелы не убрал, сторожась.
– Что? Ну что? – Настя уже гладила лобастого пса. – Исхудал, шерсти обронил. Что ж ты, серый, пугаешь всех? Сам-то ласковый, а чёртом притворяешься, – и улыбнулась.
Вадим от злости едва лук не переломил! Осердился на кудрявую до темени в глазах! А как иначе? Разжалобила, напугала, а теперь еще и смеется, окаянная! Хотел уж крикнуть, выговорить боярышне, но смолчал отчего-то...
– Большой ты, теплый, – Настасья обняла мохнатого пса, прижала большую голову к груди. – Нелегко тебе? Оголодал? Бедный ты, бедный. И притулиться тебе некуда, гонят отовсюду. Ты погоди, погоди, шерстнатый, я тебе каши дам. И кости бы не пожалела, но пост ведь, откуда мясу взяться? Не убежишь? – встала и двинулась к хоромам, остановилась возле большой бочки с водой и умылась наскоро, стряхнула со щек давешние слезы. – Эх ты, всю шубейку мне шерстью залепил. Тётенька увидит, осердится. Ты жди меня, ладно?
Пёс, будто разумея, отошел за уголок сарайки и выглянул оттуда, мол, жду, возвращайся скорее. Настя улыбнулась и побежала.
Вадим опять смотрел на косу, что металась по ее спине, подпрыгивала и потешала. Поразмыслив, понял – сам себя потешал, а был бы вокруг народец, то и его бы развеселил. Пса вороватого и лютого не убил, еще и девчонку с ним рядом как-то вытерпел, хоть и изошел холодным потом.
Серый терпеливо дожидался боярышню, Норов – тоже. Хоть и держал лук наготове, а все одно, любопытничал – как дальше-то будет? Что скажет чудная Настасья псу, чем угостит незваного гостя?
Она и не промедлила: показалась из-за угла хоромины с мисой – старой, выщербленной по краешку:
– Серый, серенький, – звала, – иди. Вот каша-то. Теплая еще. Ты ешь, ешь, – поставила мису на землю и отошла подальше.
Пёс, припадая на передние лапы, потянулся к угощению, почуяв, что не отнимут,