Мишель Ловрик - Венецианский бархат
Каким-то образом, невзирая на подобные развлечения, Бруно преуспевал в учебе. Латынью он владел безукоризненно, а древнегреческий выучил лучше своего наставника. Он во всем стремился к совершенству; неправильно написанное на странице слово резало ему глаз, словно неприятный запах в носу. И лишь почерк не позволял счесть его идеальным учеником. Это была его ахиллесова пята. Тяга к быстроте погубила способность писать красиво. Верхние и нижние выносные элементы строчных букв опасно кренились над аккуратными завитушками. Но, стиснув зубы, Бруно постепенно довел свой почерк до приемлемой гармонии, правда, неизменно сожалея о том, что его каллиграфии недостает изящества.
Превратившись из ребенка в подростка, он приобрел исключительно приятную, в отличие от почерка, наружность, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Он не замечал, как оборачиваются ему вслед на улице женщины постарше, и не ловил на себе восторженные взгляды девочек-ровесниц.
Каждую неделю он навещал Джентилию на острове Сант-Анджело. Даже став слишком взрослыми для сказок и детских игр, они по-прежнему долгими часами выдумывали истории, в которых им принадлежали главные роли. Бруно, признанный писец, записывал их на бывших в употреблении манускриптах, выводя своим летящим почерком надписи «Том второй, часть третья». Джентилия всегда заканчивала тем, что выходила замуж за брата, и у них рождалось многочисленное потомство.
– Но ведь ты станешь монахиней, – возражал Бруно. – И будешь повенчана с Богом.
– Господь любит всех детей, – упрямо отвечала Джентилия. Выдохнув сквозь плотно сжатые губы, она тяжело переступила с ноги на ногу.
– Но у тебя может их не быть, если ты станешь монахиней.
– У меня будет так много прекрасных детей, что Господь будет гордиться ими и станет любить их сильнее всех прочих, – невозмутимо отозвалась она, сунув в рот прядку волос и сосредоточенно хмуря брови.
Немного погодя Джентилия добавила:
– А если Господь скажет «нет», то я стану ведьмой или куртизанкой.
Бруно встревожился. Одноклассники постарались, чтобы слухи о монастыре Сант-Анджело ди Конторта не прошли мимо его ушей. Он спросил сестру:
– Кто-нибудь пытался трогать тебя? Ты видела что-либо такое, что вызывает у тебя беспокойство?
В ответ на его расспросы Джентилия лишь неизменно отмалчивалась да принималась жевать новую прядку волос.
* * *В возрасте пятнадцати лет Бруно с отличием сдал все экзамены, и его отправили к дяде продолжать обучение в университете Падуи. Студентом он вновь оказался блестящим. И друзьями Бруно обзавелся тоже блестящими, включая несравненного и эксцентричного писца Фелиса Феличиано, который однажды столкнулся с ним на улице и схватил его за руку со словами:
– Да ты и впрямь самый красивый парень в университете.
Бруно зарделся, поскольку Фелиса знали все, и ответил:
– Но мой почерк ужасен.
– Я прощаю тебя, – ответствовал Фелис. – Твое лицо извиняет тебя. Мы станем друзьями. Близкими друзьями.
В устах красавчика Фелиса, чье смуглое лицо с безупречными чертами считалось одним из украшений Падуи, это был нешуточный комплимент. Бруно вновь покраснел и целомудренно отвернулся. Когда же он поднял голову, Фелис все еще кивал головой и восторженно улыбался.
Они стали проводить вдвоем все свободное время, совершая вылазки в лес, дабы поупражняться в стрельбе из лука. Бруно в совершенстве овладел этим искусством, хотя домой возвращался подавленным, неся в руках длинные стрелы из молодых побегов, унизанные тушками певчих птичек.
Когда учеба требовала, чтобы Бруно оставался у себя в комнате, на острове Сант-Анджело Джентилию навещал Фелис, принося ей письма и подарки от брата. Бруно и сам отправлялся туда при первой же возможности. Джентилия не выглядела ни счастливой, ни несчастной, но явно не бедствовала и даже изрядно прибавила в весе. Отороченный кружевами подол ее платья был чистым, волосы расчесаны до тусклого блеска, а пробор был прямым и прозрачным, как ость пера.
Но Бруно утратил способность читать по ее глазам, что всерьез беспокоило его.
– Тебе хорошо там? – озабоченно вопрошал он, хотя раньше не требовалось никаких вопросов.
Джентилия в ответ лишь пожимала ему руку, которую неизменно держала в ладони, и показывала свою вышивку, что-то негромко напевая себе под нос.
* * *Спустя два года Бруно вернулся в Венецию и стал работать в типографии Иоганна и Венделина фон Шпейеров. Он трудился усердно, жил скромно, общался исключительно с писцами и другими авторами и редакторами; при первой же возможности он ездил на лодке на Сант-Анджело ди Конторта, чтобы повидаться с Джентилией. Это была унылая и строгая жизнь, аскетическая в старинном понимании этого слова, сосредоточенная исключительно на письменном слове, причем слове ушедших веков.
Он жил в относительной бедности, занимая две комнатки над красильной мастерской в районе Дорсодуро. По деревянному полу день и ночь ползали слизняки, оставляя липкие следы. По утрам он приучился осторожно опускать с кровати ногу, ощупывая пол пальцами, прежде чем встать на него всей ступней, чтобы не ощутить мокрый хруст под ногой, вызывавший у него омерзение.
В его комнаты вел отдельный вход, чему он был очень рад. В отличие от большинства жильцов, ему не требовалось проходить сквозь строй любопытных соседских глаз, чтобы попасть к себе в квартиру. Узкая лесенка поднималась прямо с улицы в жилое помещение, принадлежавшее ему одному.
Хотя не совсем одному. У него жили два домашних воробья. Он купил их сразу после того, как впервые услышал знаменитую поэму о воробьях Катулла, загадочного римского поэта, чьи работы читали только избранные ученые, имеющие доступ к дюжине сохранившихся рукописей. Но захватывающие и очаровательные поэмы обретали известность, передаваясь из уст в уста. Бруно сумел запомнить поэму о воробьях с первого раза, после того как услышал ее в таверне от одного писца. По случайному совпадению в тот же день на рынке Риальто он увидел в клетке двух маленьких птичек среди щебечущей какофонии прочих пернатых. Они жались друг к другу и дышали в такт, словно две половинки одного сердца. Он принес их домой в кармане.
Под заботливой опекой Бруно воробышки ожили и расцвели. В мае того же года они подарили ему пять крохотных яичек пепельно-голубого цвета с коричневыми пятнышками. Он счел это добрым знаком.
Шла весна 1469 года, и в трещинах тротуарных плит пробивались крошечные маргаритки. Бруно исполнилось восемнадцать лет, и Венеция раскрывала ему свои возможности, как любому молодому человеку его талантов и наклонностей.