Жорж Санд - Даниелла
— Этой женщины! Как? Так она-то причина твоего горя? Эта женщина менее всякой другой должна страшить тебя: это мисс…
— Мисс Медора?
— Именно.
— Вы сознаетесь в этом, потому что чувствуете, что я узнала ее. О, она и не думала скрываться! Напротив, проходя шагах в десяти от меня, она подняла вуаль, да еще так нагло засмеялась. Она дразнит меня и унижает. Это ясно доказывает, что вы изменяете мне.
Напрасно я хотел оправдаться: это грозное дитя не слушало меня. По временам она как будто и силилась понять смысл моих речей, но видно было, что ничего не понимала. Она в волнении ходила по площадке и иногда с ужасной небрежностью бросалась к самой окраине террасы. Я трепетал от страха, что она бросится в пропасть. Она была трагически прекрасна в этом припадке страсти и отчаяния; волосы ее распустились, мраморная бледность охватила лицо, вокруг глаз посинело, губы дрожали; она внушала мне страх и восторженное удивление. Ничто не могло успокоить ее, ничто не могло убедить.
Пораженная одной мыслью, помутившей ее рассудок, она с диким красноречием осыпала меня обвинениями и жалобами, находила тысячу проклятий и упреков своей сопернице; казалось, целая бездна ненависти, давно уже накипевшей и затаенной в сердце, поднялась теперь и вылилась наружу. Она стонала, как раненая львица, накликала страшное мщение; она была, как безумная.
Я смотрел на нее в оцепенении и думал, что весь этот гнев, все это страдание произошли от одной булавки; еще минута, и счастье наше не было бы возмущено; одна минута, одна шпилька, быть может, навсегда его разрушили!
Я долго противился влиянию этого безумного порыва. Наконец, почувствовал, что умерить его я не в силах, и что он заражает и меня самого: я не находил слов в свое оправдание, нервы мои также сжались, а голова закружилась от однозвучного шума водопада. Я был, как в чаду: любовь Даниеллы обратилась в презрение, душа ее омрачена подозрением, уста полны проклятий… ужасный сон! Я не мог перенести мысли, что переживу свое короткое счастье, которое было слишком велико для здешней жизни. Отчаяние притупило все мои способности, и я, как окаменелый, выслушивал упреки Даниеллы.
Видя меня в таком положении, она бросилась ко мне на шею. Тут я, в свою очередь, не понимал того, что она говорила мне: душа как будто оставила меня, грудь моя стеснилась, точно на ней лежала железная, холодная рука; я поневоле хранил суровое молчание, которое она приняла за гнев.
Бедняжка просила у меня прощения, вилась у ног моих, целовала мои руки и до тех пор не могла успокоиться и утешиться, пока нервическая реакция не вырвала у меня целого потока слез. Мне казалось, что грудь и голова моя разорвутся от рыданий.
Но когда рассказал ей все, что случилось с Медорой, Даниелла едва не впала в прежний припадок; она не могла простить мне того, что я утаил от нее имя таинственной дамы, и подумав немного, я сам увидал, что в глазах ревнивой женщины все обстоятельства были действительно против меня. Могло случиться, что, увидев Медору в Мондрагоне, я позавидовал счастью князя; во время побега я с опасностью собственной жизни провожал ее, что могло быть доказательством страстной любви, которая не останавливается ни перед какими препятствиями. В эту ночь я говорил с ней и, может быть, склонил ее на то, чтобы она оставила своего жениха. Могло быть и то, что я назначил ей свидание, расстроенное Даниеллой; кроме того, Даниелла издали видела, как я встал на колени, чтобы найти шпильку; может быть, она прервала признание, как бывает на театральной сцене, где эта классическая пантомима должна означать для зрителя непременную принадлежность преступной беседы.
Как ни откровенно было мое оправдание, для бедной моей Даниеллы все-таки оставался один пункт неразгаданным: она старалась принудить меня к объяснению этого пункта, но долг честного человека заставлял меня молчать. Воображаемая любовь Медоры, о которой сама она не побоялась напомнить мне с таким горделивым равнодушием; сцена в Тиволи и все, что она впоследствии говорила мне в этом же смысле, все это должно было оставаться тайной даже для моей возлюбленной Даниеллы, иначе я сам обвинил бы себя в подлости и хвастовстве. Довольно было и того, что я, как благородный человек, клялся, что никогда, ни на минуту, не любил Медоры. Я не обязан никому в мире рассказывать о минутной слабости, о заблуждении женщины, которая доверилась моей чести.
К несчастью, расспросы Даниеллы так настойчиво налегали на это щекотливое обстоятельство, что я поневоле должен был солгать. В порыве своей дикой страсти она требовала клятвы, что никогда Медора не старалась действовать ни на мое сердце, ни на воображение, ни на чувственность.
Если бы пошло на правду, я бы мог торжественно оправдаться. Со времени тиволийской прогулки все мои поступки, все поведение доказывали с моей стороны полное отречение от прекрасной англичанки, предложившей мне свою руку, но этого-то и нельзя было говорить, и Даниелла и не знала, что Медора заходила так далеко; напротив, она думала, что во время этой прогулки Медора меня отвергла; что лихорадка моя была только следствием этой неудачи; и что, наконец, с досады и горя, я обратил внимание на нее, Даниеллу. Она требовала от меня полного признания, и я уверяю вас, что нужно было много твердости, чтобы устоять против искушения выдать ей Медору с ее навязчивостью и разочарованием.
Хотя я и уверял, что эта красавица никогда не внушала мне ни малейшей симпатии, однако ни разу не позволил себе насмехаться над ней или порицать ее поведение. Заметив это, Даниелла снова разразилась; но гнев уже истощился, полились слезы.
— Зачем скрывать от меня то, что я давно подозревала и чему уже почти верила? — воскликнула она, отчаянно ломая свои маленькие ручки. — Эта бессовестная кокетка сама говорила мне, что вы не любите ее, но что она сумеет заставить вас полюбить себя!
— Как! Она сама говорила такую глупость, такую нелепость?
— Да, иногда; потому что в Риме, когда ты жил у них, с ней всякий вечер делались нервические припадки, и тут она от досады болтала все, что у нее было на уме; когда же она замечала, как мне приятно видеть ее горе, тогда начинала говорить совсем другое. Она уверяла, что с самого первого раза, как ты видел ее на пароходе, ты не переставал любоваться ею, что куда она ни пойдет, как ни взглянет, ты все на нее смотришь. Она уверена, что когда ты убежал от дилижанса на Via Aurelia, это было только затем, чтобы узнать, поедет ли она прямо в Рим или остановится в одной из окрестных вилл; и что, наконец, бросившись так смело на толпу разбойников, тогда как ты легко мог скрыться от них, ты сделал это затем, чтобы отличиться перед нею. Что же делать? Все эти пустые слова щемили мне сердце: я уже тогда любила тебя! Я никогда не говорила тебе, что эта взбалмошная и своевольная девушка заставила меня вытерпеть из-за тебя. С каким презрением выражалась она о моем низком состоянии и простой наружности, как она любила твердить мне, что с ее красотой, умом и богатством против нее никто не может устоять! Во время твоей болезни она говорила мне: «Он никогда не посмеет признаться мне в любви своей, потому что считает меня намного выше себя, но я вполне ценю такую скромную гордость, и чем менее он высказывается, тем лучше я понимаю его».