День, в который… - Екатерина Владимировна Некрасова
Опомнившийся командор вцепился в бриджи — подтянул чуть не до груди; но вследствие этого бриджи, и без того тесные, плотно обтянули некоторые детали анатомии — и, конечно, туда-то и опустился взгляд Воробья. Взметнулись брови, карие глаза расширились в веселом изумлении.
— Командо-ор… Джимми, тебе так не режет?
Ухмыляясь, он сунул командору стакан.
Хваленое самообладание командора, должно быть, взяло уже отпуск по состоянию здоровья, — позабыв о своем достоинстве (да и какое уж тут достоинство!), одной рукой вцепившись в спадающие штаны, тот запустил оправленным в узорное золото стаканом в стену; но Воробей, совершив прыжок, сделавший бы честь цирковому тигру, поймал ценную вещь в полете, — обрушился с ней куда-то за стол. Из-под стола послышалась возня, затем сдавленный страдальческий голос:
— Джимми… Я отдал тебе больше, чем тело и душу, — я отдал тебе свой ром! А ты…
Норрингтон оттолкнул стол так, что зазвенела посуда и едва не повалились подсвечники. Пират, мокрый от пролитого рома, с жалобно-оскорбленным выражением лица сидел на полу, прижимая спасенный стакан к груди, — но, шагнув к нему, командор споткнулся обо что-то, прежде бывшее под столом… и этим чем-то оказался тяжелый кожаный бурдюк.
Воробей не дрогнул лицом, но подозрения командора от этого только усилились. Развязав бурдюк, он понюхал содержимое; плеснул на ладонь. Бурдюк был полон воды. Обыкновенной. Пресной. Ничуть не тухлой. Командор поднял глаза — и Воробей опасливо отодвинулся. Смуглое лицо выразило самую искреннюю обиду — «я так не играю».
Смысл гнусной каверзы был ясен: пират явно вознамерился впредь иметь дело не с командором Норрингтоном в здравом уме и трезвой памяти, а с пьяной и, как выяснилось, совершенно аморальной скотиной, в которую тот оказался способен превратиться…
Должно быть, на лице командора, в свою очередь, отразилась вся глубина доброжелательности, благодарности и человеколюбия, владевших его существом в данный момент. Не глядя, он сунул бурдюк на стол; Воробей, моргнув, мигом изобразил улыбку — самую что ни на есть невинную, обаятельную и извиняющуюся. Укоризненно покачал головой (капля рома сорвалась с кончика носа):
— Джимми, так по доброй воле ты не…
Договорить пират не успел — осатаневший Норрингтон прыгнул на него, повалил и схватил за горло. Стакан в руке Воробья со стуком ударился об пол.
— Р-о… — прохрипела жертва.
От ярости командор лишился дара речи.
У Воробья исказилось лицо; выгибаясь, отчаянно гримасничая, он замахал свободной рукой. Беззвучно шевелились губы, дернулся кадык под ладонью командора. Но он не сопротивлялся, — а бить человека, который даже не сопротивляется, у командора не поднялась рука.
Норрингтон разжал руки. Пират схватился за горло, закашлялся. Отдышавшись, приподнялся на локте — с таким видом, будто в обмен на свою жизнь собрался поведать страшную тайну; и поведал — прошептал осипшим голосом, да еще с выражением искренней заинтересованности:
— Может… перейдем уже… в постель?..
Какие уж тут слова!.. Схватив Воробья за плечи, командор тряс его, как куклу, — тот прикусил язык, охнул и замолчал.
Стакан покатился в сторону. Двое покатились по ковру. Жилистого, верткого и неожиданно сильного, Воробья не так-то просто оказалось скрутить, — а скрутить было нужно, потому что…
Он и сам не знал — почему.
Впервые в жизни командор Норрингтон ощутил себя животным. И все чувства, которые он испытывал, были помножены на ярость. Он сам плохо понимал, чего хочет — избить, задушить, переломать кости… Сжимая зубы, теряя рассудок, он пытался вывернуть Воробью руки, наваливался всей тяжестью, чувствуя под собой — плечи, ребра, колени; но пират только скалил зубы в ухмылке и, кажется, совсем не хотел драться, — руки его оказывались совсем не там, где следовало бы. Например, на ягодицах командора — теплые ладони сквозь ткань бриджей, так эти ладони еще двигались — грубо стиснули, вздернули… Норрингтон вырвался, замахнулся кулаком… И не ударил.
…Ветер свежел. За черными сетями снастей взошла яркая долька луны. На крышке кормового люка, зажав между колен топорик, коим полагалось в случае тревоги рубить буйрепы спасательных буйков, скучала на вахте сонная Анамария. Подняв руки, зевнула, со вкусом потянулась, показав голый живот, — за бухтами канатов послышалось сопение. Выбравшись, бритоголовый карлик тяжело вздохнул, глядя исподлобья, громко шмыгнул носом, вытер под носом пальцем, палец вытер о штаны, покосился на романтическую луну, — и, сипло откашлявшись, начал ухаживание:
— Такая ночь… коли женщина одна…
Анамария выдернула из-за пояса пистолет — выразительно сощурившись, взвела курок. Незадачливый ухажер замахал руками, молча шарахнулся.
И никто из них не взглянул вверх, на мачту, — а между тем из-за зарифленного бизань-стакселя на них глядела мартышка, превратившаяся в лунном свете в едва прикрытый клочьями разложившейся плоти скелет.
…А в капитанской каюте драка неумолимо превращалась в нечто непотребное. Двое катались по полу и терлись друг о друга, как безумные. Руки Воробья оказались на плечах командора, а между его ног оказалось колено Воробья, двигавшееся с большим знанием дела, — и Норрингтон наконец перестал соображать.
Он все-таки сумел прижать пирата к полу. Он помнил это тело — помнил памятью ощущений, ладоней, всей кожи; помнил этот запах, от которого мутилось в голове, капельки пота во встопорщенных усишках, и жаркое дыхание, и этот шепот… В дюйме от носа командора влажно блестели золотые зубы. На каждой из косичек в бороденке по две бусины: на одной — желтая и красная, на другой — желтая и зеленая… Пират сморщил нос.
— Ты ведь сам этого хотел, Джимми. Ты и сейчас этого хочешь… — Ладонь Воробья легла ему на грудь. Вторая провела по бедру. Воробей шептал, дыша ему в лицо: — Твое тело… хочет… — И — на выдохе: — И я тоже… хочу…
Стоя на коленях над лежащим Воробьем, командор в полном отчаянии схватил со стола стакан — проглотил ром залпом, не почувствовав вкуса. Ром обжег горло; обжигая, пролился вниз по пищеводу. Тяжело дыша, Норрингтон смотрел на пирата сверху вниз — на неширокие плечи в тесном камзоле, на ключицы… Ему хотелось вытащить Воробья из одежды, как устрицу из раковины. Желание оказалось почти болезненным — жар и тяжесть, толчки крови, тянущее напряжение… И прозаично врезавшаяся ширинка. «Проклятые бриджи!»
— Привет, Джимми, —