Купленное время. Отсроченный кризис демократического капитализма - Вольфганг Штрик
Сегодня предчувствия того времени чем-то напоминают иерархию потребностей Маслоу [Maslow 1943]: когда обеспечено физиологическое существование, требуют удовлетворения нематериальные потребности – в самореализации, уважении, признании, принадлежности к сообществу[25]. Предполагалось, что в новых исторических условиях гарантированного благополучия было бы невозможно поддерживать в долгосрочной перспективе ни репрессивную дисциплину, которую капитализм как форма социальной организации требовал от людей, ни принудительный характер отчужденного наемного труда. Окончание дефицита, ставшее возможным благодаря развитию производительных сил, означает, что капиталистическое господство – институционализированное, например, в избыточных иерархиях на рабочем месте и дифференцированной оплате труда, подчиненной экономически устаревшему принципу производительности труда, – будет все труднее воспроизводить[26]. Участие рабочих в управлении предприятием и демократия, эмансипация на работе или даже освобождение от нее – все эти возможности дожидались своего часа, пока их наконец не обнаружили и не взялись воплощать [Gorz, 1967; 1974]. Коммодификация человека, конкуренция вместо солидарности были объявлены устаревшими жизненными установками, и эта точка зрения будет получать все большее распространение. Требования демократизации всех сфер жизни и политического участия в объеме большем, нежели предусмотрено существующими институтами, перерастут в отрицание капитализма как формы общественного устройства и разорвут изнутри устаревшую организацию труда и жизни, основанную на частной собственности. Именно поэтому эмпирические исследования Франкфуртской школы тех лет были сфокусированы в основном на политическом сознании студентов и рабочих, а также на потенциальной возможности профсоюзов вырасти в нечто большее, чем просто машина по обеспечению заработной платы. Напротив, рынки, капитал и капиталисты едва ли попадали в фокус внимания, а место политической экономии заняли теория демократии и теория коммуникации.
Конечно, на самом деле все было наоборот: не массы отвернулись от капитализма послевоенного времени и таким образом покончили с ним, а капитал в лице своих организаций, их управленцев и собственников. Что же касается проблемы легитимности капиталистического общества, опирающегося на наемный труд и потребление, в глазах широких слоев населения – «обывателей из глубинки», если использовать выражение Гельмута Коля, – то после долгих 1960-х годов она расцвела так пышно, что стала полной неожиданностью для теоретиков «позднего капитализма». Даже если борьба с «потребительским террором» 1968 г. и нашла определенный отклик среди студенчества, подавляющее большинство тех, кто прежде отчаянно сражался против «маркетизации» капиталистической жизни, с головой нырнули в пучину беспрецедентного консюмеризма и начавшейся вскоре коммерциализации [Streeck, 2012a]. Рынки потребительских товаров (автомобили, одежда, косметика, продукты питания, бытовая электроника), а также рынки услуг (услуги по уходу за телом, туризм, развлечения) росли неслыханными темпами и стали главной движущей силой капиталистического роста. Ускорение инноваций в сфере процессов и продуктов способствовало стремительному развитию микроэлектроники, сократило жизненный цикл очень многих потребительских товаров и позволило еще более дробно сегментировать продукты по потребительским группам[27]. Одновременно с этим денежная экономика без устали завоевывала все новые области социальной жизни, до того момента остававшиеся анклавами неоплачиваемых увлечений, превращая их в производство с высокой прибавочной стоимостью. Один из множества примеров – спорт, который в 1980-х годах превратился в глобальный многомиллиардный бизнес.
Но и наемный труд – или, как говорилось в 1968 г., зарплатная зависимость – подвергся реабилитации, не предусмотренной теориями кризиса легитимации. Начиная с 1970-х годов женщины западного мира хлынули на рынок труда – и ситуация, которую еще вчера клеймили как отсталое зарплатное рабство, теперь преподносилась как освобождение от неоплачиваемого домашнего рабства[28]. Несмотря на, как правило, невысокую оплату, популярность трудовой деятельности среди женщин в последующие годы продолжала расти. Более того, работающие женщины нередко становились союзниками работодателей в их стремлении дерегулировать рынок труда, чтобы позволить аутсайдерам сбить расценки мужчин-инсайдеров. Рост занятости среди женщин был тесно связан со структурными изменениями внутри семьи: увеличилось число разводов, сократилось количество заключенных браков, а вместе с этим – и количество рожденных в них детей, в то же время выросла численность детей, оказавшихся в проблемных семьях, что, в свою очередь, привело к росту предложения женского труда [Streeck, 2009a].
В дальнейшем и для женщин трудовая деятельность стала важнейшим механизмом социальной интеграции и признания. Быть сегодня просто домохозяйкой – определенная стигма; в разговорной речи слово «работа» стало синонимом полной занятости, оплачиваемой по рыночным расценкам. Женщина особенно повышает свой социальный престиж, если ей удается совмещать Kinder und Karriere (детей и карьеру), пусть даже «карьерой» оказывается место кассира в супермаркете. Адорно, настроенный гораздо пессимистичнее, чем теоретики кризиса легитимации, распознал бы здесь, равно как и в потребительской лихорадке последних трех-четырех десятилетий, то самое «удовольствие в отчуждении», которого он сразу ожидал от индустрии культурного потребления. Неопротестантизм, сторонники которого гордятся своей жизнью на износ, поминутно расписанной так, дабы совместить «семью и работу» [Schorr, 1992], а также добровольная «коммодификация» человеческого капитала на современных капиталистических рынках труда – с присущими ей неустанными расчетами ожидаемой величины отдачи от образования, подчиняющими себе жизненные планы целых поколений, – судя по всему, положили конец кризису «наемного труда» и принципу опоры на достижения; свою роль в этом сыграл и «новый дух капитализма» [Boltanski, Chiapello, 2005], витающий на новых рабочих местах – креативных и автономных – и углубляющий интеграцию в компанию, а также выступающий как средство самоидентификации с попутным извлечением прибыли[29].
Если массовая лояльность рабочих и потребителей послевоенному капитализму оказалась весьма стабильной, то это никак нельзя сказать о капитале. Проблема франкфуртских кризисных теорий 1970-х годов в том, что они никак не предполагали в капитале способность к стратегическому целеполаганию – они рассматривали капитал как аппарат, а не как ведомство, как средство производства, а не как класс[30]. Получается, свои построения они выводили без капитала. Еще для Шумпетера, не говоря уже о Марксе, капитал был постоянным очагом беспокойства на теле современной экономики – причиной непрерывного «созидательного разрушения» [Schumpeter, 2006 (1912)] вплоть до момента, пока социалистический дух бюрократии его не остановит наконец. Это было очевидно и для Вебера, более того, он это предвидел,