Брэм Стокер - Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста)
Когда она произнесла эти безумные слова, ее вид был таким странным и неземным, что, совершенно ошеломленный, я машинально посторонился, как она просила. Она пристально посмотрела на меня.
– Я также и вам могу сказать: прощайте! – заметила она. – Я больше никогда не буду жить с вами!
– И я – с вами, – сказал я жестко.
– Ни я с вами, ни я с вами, – повторила она, как ребенок, учивший урок. – Конечно, нет, и если я не буду жить с вами, вы не можете жить со мной.
Она засмеялась как-то нестройно; затем еще раз кинула на Лючио молящий взгляд.
– Прощай! – сказала она.
Он смотрел на нее со странной неподвижностью, но не произнес ни слова в ответ. Его глаза холодно блестели при лунном свете, как острая сталь, и он улыбался. Она смотрела на него с такой страстной напряженностью, но он стоял недвижимо, как настоящая статуя утонченного презрения и умственного самообуздания. Мое едва подавленное бешенство снова разразилось при виде ее немого выражения любви, и я залился презрительным хохотом.
– Клянусь небом, новая Венера и сопротивляющийся Адонис! – крикнул я исступленно. – Жаль, здесь нет поэта, чтоб обессмертить такую трогательную сцену! Уходите, уходите!
И бешеным жестом я указал ей, чтоб она ушла.
– Уходите, если не хотите, чтоб я вас убил. Уходите с гордым сознанием, что сотворили зло и гибель, которые наиболее дороги сердцу женщины: вы испортили жизнь и обесчестили имя; большего вы не можете сделать, ваше женское торжество докончено! Уходите! Дай Бог, чтобы я больше никогда не видел вашего лица!
Она не обращала никакого внимания на мои слова и все смотрела на Лючио.
Медленно отступая, она, казалось, скорее почувствовала, чем увидела дорогу к винтовой лестнице, и, повернувшись, начала подниматься. На полдороге она остановилась, оглянулась назад и с диким восторгом на лице послала Лючио воздушный поцелуй, улыбаясь, как призрачная женщина во сне; потом, шаг за шагом, она поднялась наверх, пока не исчезла последняя складка ее белого платья, и мы, мой друг и я, остались одни. Мы стояли молча друг перед другом; я встретился с его сумрачными глазами, и мне показалось, что я прочел в них бесконечное сострадание; затем, когда я еще продолжал глядеть на него, что-то, казалось, сдавило мне горло и остановило дыхание; его мрачное и красивое лицо показалось мне вдруг точно огненным; мне показалось, будто пламя дрожало над его бровями, лунный свет обратился в кроваво-красный. В моих ушах стоял шум, грохот, соединенный с музыкой, как если б безмолвный орган в конце галереи заиграл под незримыми руками. Борясь против этих обманчивых ощущений, я невольно простер руки.
– Лючио… – задыхался я, – Лючио… друг мой! Мне думается… я… умираю! Мое сердце разорвалось!
Когда я выговорил это, мрак окутал меня, и я упал без чувств.
XXXII
О блаженство абсолютной потери сознания! Оно заставляет желать, чтобы смерть в самом деле была уничтожением.
Полное забвение, совершенное разрушение – наверное, это было бы большим милосердием для блуждающей души человека, чем страшный дар Бога – Вечность, яркий отпечаток того божественного «Образа» Творца, по которому мы все сделаны, и которого мы никогда не можем стереть с наших существ.
Я смотрю на бесконечное будущее, в котором я вынужден принять участие, скорее с ужасом, чем с благодарностью, так как я потерял свое время и упустил безумные благоприятные случаи, и, хотя раскаяние могло возвратить их, но работа эта – и долгая, и горькая.
Легче потерять блаженство, чем обрести его; и если б я мог умереть смертью, на какую надеются позитивисты, в тот самый момент, когда я постиг весь размер моего сердечного горя, несомненно, это было бы хорошо. Но мой временный обморок был слишком короток, и когда я пришел в чувство, я нашел себя в комнате Лючио, самой большой и роскошной из всех комнат для гостей в Виллосмире; окна были широко открыты, и пол был залит лунным светом.
Возвратившись к жизни и сознанию, я услыхал звенящие звуки мотива, и, устало открыв глаза, я увидел самого Лючио, сидящего у камина с мандолиной, на которой он импровизировал нежные мелодии.
Я был поражен, изумлен тем, что в то время, когда я был подавлен горем, он был в состоянии забавляться. Когда мы сами расстроены, никто другой не смеет быть веселым, и мы от самой природы ожидаем горестного вида, если наше возлюбленное Ego опечалено чем-либо – таково наше смешное самомнение. Я шевельнулся на стуле и привстал с него, когда Лючио, продолжая перебирать струны своего инструмента, сказал:
– Сидите смирно, Джеффри! Через несколько минут все пройдет. Не терзайте себя!
– Не терзайте себя! – повторил я с горечью. – Почему не сказать: не убивайте себя!
– Потому что я не вижу необходимости предложить вам этот совет теперь, – ответил он хладнокровно. – и, если б была необходимость, я сомневаюсь, чтобы я дал вам его, так как я считаю, что лучше убить себя, чем терзать себя. Хотя мнения различны, я хочу, чтобы вы легко смотрели на это дело.
– Легко! Отнестись легко к моему позору и бесчестию! – воскликнул я, почти вскочив со стула. – Вы требуете слишком многого.
– Мой друг, я не требую больше того, что требуется и ожидается от сотни мужей из общества в наши дни. Рассудите: ваша жена потеряла всякое благоразумие и здравомыслие в экзальтированной и истерической страсти к моей внешности, но вовсе не ко мне самому, потому что в действительности она не знает меня, она только видит меня, каким я кажусь. Любовь к личностям красивой наружности есть общая ошибка прекрасного пола и проходит со временем, как и другие женские недуги. Для нее или для вас нет позора или бесчестия, ничего не было сделано публично, публика ничего не видела и не слышала. Поскольку дело обстоит так, я не понимаю, почему вы делаете из этого историю! Знаете, великое дело в общественной, жизни – это скрывать все необузданные страсти и домашние раздоры от взора вульгарной толпы. У себя дома вы можете делать все, что хотите, только один Бог видит, и это ничего не значит.
Его глаза блеснули насмешкой, он опять зазвенел на мандолине.
– Вам это кажется странным, Джеффри, – продолжал он, – но это так. Перед светом и обществом ваша жена, как жена Цезаря, вне подозрений. Только вы и я были свидетелями ее истерического припадка…
– Вы называете это истерией. Она любит вас – сказал я горячо. – И она всегда любила вас. Она созналась в этом, и вы подтвердили, что всегда знали это.
– Я всегда знал, что она истерична, да, если это то, что вы хотите сказать, – ответил он. – Большинство женщин не имеют настоящих чувств, серьезных эмоций, кроме одного – тщеславия. Они не знают, что такое великая любовь; их главное желание – победить, и, потерпев в этом неудачу, они в своей обманутой страсти доходят до бешеной истерии, которая у некоторых делается хронической. Леди Сибилла страдает в этом роде. Теперь послушайтесь меня. Я сейчас же уеду в Париж, или Берлин, или Москву, и даю вам слово, что я больше не вторгнусь в ваш домашний круг. В несколько дней вы поправите этот разлад и научитесь мудрости переносить раздоры, случающиеся в супружестве, с хладнокровием…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});