Мертвая свеча. Жуткие рассказы - Григорий Наумович Брейтман
Юхнов, за исключением огоньков фонарей, ничего не видел за окном, но оттуда доносился какой-то неопределенный шум, ему чудилось неясное движение, там, за окном камеры, шевелилась жизнь, как будто рождавшаяся колебавшимися в воздухе, расплывчатыми звуками церковного колокола… Равномерные, ленивые удары его превращались постепенно в протяжный гул, который затем дробился, заполнял со всех сторон небо, надвигался, то рос, то замирал и создавал то чудное, полное чуткости настроение, когда человек против воли начинает глубоко, до самого дна своей души чувствовать все: и праздник, и весну, и нарождающуюся новую жизнь…
Юхнов не мог не подчиниться этому настроению; он сидел, как будто расстроенный наплывом чувств.
Каждый удар колокола словно толкал его, и палач вздрагивал от схваток тоски. Он рвался на улицу, в толпу, в шум и суету и теперь, более чем когда-либо, чувствовал ничтожество той сравнительной свободы, которая предоставлялась ему за решимость быть палачом.
Юхнов не страдал нравственно от своей профессии, потому что он смотрел на себя как на орудие закона и считал, что несчастье казненного состоит не в том, что он, Юхнов, надевает на него петлю и выбивает из-под ног ступеньку, а в том, что человека приговаривают к смерти и поручают Юхнову исполнить этот приговор.
В душе Юхнова просто ожила жажда свободы, в ней защемило чувство одиночества, он ощутил острую потребность в той традиционной праздничной обстановке с обычными переживаниями и душевным подъемом, которая в такие дни выпадает на долю почти каждого человека…
Стукнул засов и в камеру вошел Савельич, старший городовой, под надзором которого главным образом находился Юхнов, содержавшийся при участке, потому что в тюрьме ему угрожала неминуемая смерть, согласно тюремным законам…
— Так что праздник пришел, — проговорил, усаживаясь на сундуке, седой, с потемневшей кожей городовой, любивший поболтать с Юхновым, как с человеком более близким ему, чем обыкновенный арестант.
— Кому праздник, кому нет! — буркнул угрюмо Юхнов.
— Чего ты? — удивился Савельич. — По воле, видно, заскучал, — как будто догадался он, — разговеться захотелось!
Он стал лениво набивать трубку и флегматически закурил.
— А то что же, — огрызнулся палач, — не все же чурбаны на балку тянуть, тоже по-человечески хотелось бы время провести. Надоело без общества!
— Да, — глубокомысленно и спокойно согласился городовой, привыкший к арестантским претензиям и нервничаниям, — в такую ночь обязательно требуется с людьми разговеться. Вот сосед твой тоже затосковал… «Дай, — говорит, — какую-нибудь компанию, потому не могу в святую ночь без человеческой души». Чудак, — пожал плечами Савельич, — где я ему достану общество, а человек хороший, компанейский, понимающий!
— Конечно, грустно, — подтвердил Юхнов. — А кто такой? — поинтересовался он.
— Бог его знает, третий день уже содержится. Я ему тебя в компанию предлагал, ей-Богу! — после короткой паузы добавил Савельич, не удержавший улыбки от сознания пикантности этого предложения.
Палач поднял на него глаза.
— Ну, и что же? — быстро спросил он, с любопытством ожидая ответа.
— Ничего, — успокоил его городовой, — такой же человек, говорит, как и мы, грешные, у всякого свое дело, без интереса никто пальцем не пошевелит.
— Правильно, — с облегчением, даже по-видимому польщенный, сказал палач, — должно быть, фартовый человек.
— Естественно, все грешны! — согласился философски городовой.
— А ты приведи! — предложил вдруг Юхнов. — Все- таки веселее, — да ты ведь сам на дежурстве в такую ночь пропадаешь, словно арестант! — попытался он повлиять на городового. Старик повел рукой.
— Сегодня не могу! — произнес он загадочно. — У меня дети есть, птенцы на попечении!
— Какие? — удивился палач, зная, что он бездетный и вдовец.
— Славные ребята, парочка, — продолжал старик, и в голосе его как будто послышалась нежность, — пристав поручил мне их, пока в приют не сдадут, приблудные, что ли, какие.
— Скажи пожалуйста, — произнес Юхнов, видимо заинтересовавшийся словами старика, — вот бедные. А нельзя и их сюда? — вдруг живо воскликнул он от мысли, внезапно родившейся под впечатлением слов старого городового. Он легко поддался порыву участия к детям вследствие создавшегося предрасположения к известной чувствительности, потребности в хороших ощущениях и чувствах.
Его стала уже прельщать мысль об обществе детей за пасхальным столом, манили сердечные речи и нечто вроде семейной картины.
— Право, Савельич, и ты разговеешься с нами, все-таки легче будет, — убеждал он старика, — выпивка, снеди, все как следует есть, что стесняться, приведи…
II
…Когда Савельич предложил заключенному в соседней камере арестанту, Владимиру Охову, отправиться на разговенье к Юхнову, Охов вскочил, вздрогнул и даже просиял от удовольствия, хотя в первую минуту и не поверил такой удаче. Охов долго принимал все меры к тому, чтобы попасть в участок, поближе к палачу, и при первом случае убить его, и вдруг его задача так прекрасно разрешалась. Ему даже показалась забавной мысль расправиться с Юхновым при встрече светлого праздника и его радость доставила удовольствие Савельичу, полагавшему, что он делает доброе дело, облегчая участь заключенного.
— Тут ведь все равны, — шутя, сказал Савельич. — Он такой славный парень, ей-Богу, — не то оправдывал он Юхнова, не то хотел ободрить Охова, — пойдем, разговеемся вместе.
Когда арестант и городовой появились в камере Юхнова, они невольно остановились на пороге. Камера была ярко освещена: кроме лампы, пущенной во весь огонь, на столе в бутылках горели свечи, а на сундуке неизвестно для чего стоял зажженный обыкновенный фонарь. Палач зажег все, что мог; казалось, он хотел залить светом свое маленькое помещение, он не знал, как удовлетворить свою потребность в торжестве, празднике и сильных впечатлениях. Он поддался какой-то нервной хлопотливости, ажитации и с увлечением уставлял стол колбасами, булками, орехами, бутылками, посудой, всем, что он припас к празднику.
Лицо Юхнова было оживлено и с улыбкой удовольствия он бросал взгляды в угол, где, прижавшись к печке, стояли мальчик и девочка.
Ничто не может так отражать печаль и горе, как детские лица. И достаточно было взглянуть на детей, прижавшихся к печи в камере палача в инстинктивной потребности какого-нибудь тепла и участия, чтобы сейчас же проникнуться глубоким сочувствием к ним. В выражении глаз, колорите лиц, складках губ, во всем существе их сквозили безграничная безропотность и слабость; весь их безответный облик говорил о безысходном отчаянии. И производимое ими впечатление так влияло на палача, что он стал действовать в бессознательном подчинении желанию облегчить участь, утешить своих случайных гостей.
Арестант даже вздрогнул при взгляде на жалкую пару, остановившую на нем взор тупого испуга,