Мертвая свеча. Жуткие рассказы - Григорий Наумович Брейтман
VI
Сравнительно небольшая площадь между двумя крепостными валами и казарменными складами освещалась военным прожектором, установленным на валу. Широкий поток электрического света то робко вздрагивал, то исчезал, то упорно устанавливался и давал густые, матовые тени от людей, лошадей и виселицы из трех потемневших серых бревен со свесившимися посередине четырьмя короткими, белыми веревками. Холодный свет прожектора еще усиливал мрачный колорит картины. Казалось, что происходит все в каком-то сонном царстве, вдали от жизни и мира, где все живет и действует безвольно, но с механической твердостью и правильностью.
Андрей, истощенный медленным мучительством все растущей тоски, оживлялся моментами от улыбки надежды, что все это обман больной фантазии. Но сейчас же он покорялся действительности и уныло отдавался во власть скорби и совершающегося в самой возмутительной, циничной форме преступления, сознавая, что не к кому взывать о помощи: словно весь мир вымер…
Он с жадностью и страхом искал глазами палача и вдруг замер, угадав его в человеке, спокойно и деловито возившемся у виселицы. Его крайне удивил наряд Юшкова, его красная кумачовая рубаха, красный колпак и прицепная грубая, черная борода. За поясом у Юшкова висела нагайка. Андрей не был знаком с этой официальной, узаконенной формой русского палача…
Кругом было тихо и безмолвно; стояла мрачная торжественность, общее напряжение чувствований и переживаний. Все притворились, будто никакого отношения ко всему происходящему не имеют, будто все делается против их воли и желания, и казались притаившимися заговорщиками, которым мешал нервировавший их беспокойный свет прожектора. Один лишь палач был в движении и выражал жизнь… Он действовал с сознанием собственного достоинства и серьезности возложенной на него обязанности.
Манеры у него были солидные, движения сильные и ровные. Он был всецело поглощен своим делом, успешностью исполнения. Он искоса бросал деловые взгляды на собравшихся неподалеку чиновников и словно покровительствовал этим людям, возлагавшим на него все свои надежды, пользовавшимся его поддержкой, искусством и решимостью. Он как будто ободрял их взглядом, понимая их состояние, сочувствовал жившей в них потребности скорого окончания казни, чтобы поработивший их гнет стал излишним и поздним. Сознание неизбежности этого момента служило нравственной поддержкой в тяжелую для всех минуту. Теперь же все казались ничтожными и жалкими перед палачом, который вел себя важно и властно…
Наконец Юшков выпрямился, поправил на себе колпак, оттянул рубаху и, сделав два шага от виселицы, прямо и внимательно, как знаток, обвел взглядом четырех преступников, только что извлеченных из кареты. Лосев и его товарищи торопливой походкой, под аккомпанемент резавших воздух своим лязгом кандалов шли, почти спешили к палачу, теснимые городовыми.
Преступники не озирались и не сопротивлялись и не рыдали, а почти вплотную, безмолвно, в покорном ожидании стали около Юшкова и отдались ему, его праву, которое они уже усвоили всем своим существом. Они дышали порывисто и часто от томительного страдальческого волнения, словно последний раз они спешили вкусить воздух и в то же время нетерпеливо ждали конца, изнемогшие от беспрерывного тягучего страха пред наступившей тайной их переживаний и смерти. Их серые, словно запыленные лица были безгранично печальны, как бы озабочены неизбежностью того, во что не позволяла верить человеческая природа, их как бы изумляло отсутствие сочувствия и сожаления среди равных им по созданию людей.
Андрей узнал Лосева, хотя он уже мало походил на того человека, с которым он виделся в тюрьме. У Лосева опухла щека от страшной зубной боли, которой он страдал в последние сутки перед казнью. В последний раз Андрей вздрогнул от удара мгновенной, как дуновение ветерка, надежды, увидев, как бережно Юшков снял с лица Лосева повязку. В движении палача проглянула мягкость, сквозившая сочувствием, не совмещавшаяся с той жесткостью, которую палач сейчас должен был проявить. С безграничным унынием, словно из него уже выкачали душу, смотрел Лосев на палача. Он был весь — слабость и жалость, и, казалось, недоумевал — неужели все эти люди смогут просто смотреть, когда его будут мучить и убивать, что это возможно, что еще не все превзойдено человеческой суровостью и жестокостью… Целый сумбур страдания, отчаяния, совершенная растерянность на пороге смерти…
Кругом жил мертвый, ровный страх — общая оцепенелость; каждый старался быть и казаться спокойнее, чем он бывает в остальное время своей жизни. Словно казнь, для совершения которой каждый явился сюда, являлась для него совершенно простым и естественным делом. Всякий опасался, чтобы кто-нибудь не заподозрил его в нервности и волнении.
Но такое внешнее, искусственное спокойствие и глухое равнодушие было страшнее, чем если бы все безумно кричали от нестерпимого ужаса, молили и рыдали. Никто не желал подчиняться своей душе, каждый держал ее силою своей воли, побеждая себя сознанием кратковременности этого, необходимостью выдержки до той желанной минуты, когда все будет кончено, и некого уже будет жалеть, когда все станет непоправимым, и потому легко и свободно будет душе, совести и сердцу. Каждый облегчал и поддерживал себя поведением соседа, каждый старался не видеть другого, и в то же время все жались теснее друг к другу. И общее упование направлено было на палача, оказавшегося хозяином положения, выделявшегося ярко и смело рельефной, картинной своей фигурой. Вся толпа упорно следила за действиями Юшкова и перипетиями казни, и ни один звук, ни один вздох не нарушил тишину. Один лишь палач понимал и чувствовал, что он действует за всех, что он выше всех, смелее и определеннее, и взглядом некоторого высокомерия он то и дело скользил по собравшейся толпе, приобщая ее