Чарльз Уильямс - Место льва
Она доела тост и задумчиво встала. Вот она, позабывшая Абеляра — Абеляр… слово обрело новое звучание. Она видела блестящего молодого клирика с тонзурой, толпы в разрастающемся университете, разгорающийся свет разума и культуры, чувствовала лихорадку и хаос — почти физически чувствовала студентов, затаив дыхание слушавших лектора. Им не терпелось слушать, постигать, изучать…
Изучать. Дамарис машинально вертела вилку в руках. Потом вдруг неожиданно покраснела. «Легковерное благочестие…» — она прикусила губу. Нет, Абеляр, святой Бернар, святой Фома — они были не просто учениками в школе, где она была окружным инспектором. Разум мог плести узоры, но сам был пылающей страстью, страстью посильнее даже, чем любовь Пьера Абеляра к Элоизе, племяннице каноника, которая всегда казалась Дамарис жалкой личностью. Она даже жалела Абеляра за эту его любовь. Слово «изучать» приобретало для нее новый смысл. Изучать. Да, если все это надо переделать, значит, она переделает. Она вообще сделает все, что согласуется с ее новым восприятием мира: с Энтони, солнечным светом, свободой от забот о самой себе и зреющим в ней новым пониманием напряженного умственного труда многих людей на протяжении многих столетий. Но это завтра. Сегодня — Квентин.
Она прошла на кухню и, к изрядному удивлению горничной, сделала себе несколько бутербродов. Она даже попыталась завязать разговор, но смущение сделало попытку неудачной. Она поняла, что горничная очень насторожена. Это был мир, который Дамарис Тиге до сих пор настойчиво создавала вокруг себя, мир, где люди были насторожены и недружелюбны. Она со смирением приняла это очередное новое понимание и отправилась наверх к отцу.
Последние два дня он не спускался к завтраку, и поднос, который ему отнесли наверх, так и стоял на столике у кровати нетронутым. Однако поразило Дамарис не это, а то, что отец даже не разделся. Он лег в постель вчера вечером, она пожелала ему спокойной ночи из-за двери и в комнату не заходила. Опять следствие глупейшего противостояния, созданного ей самой! Пожалуй, увиденное слегка расстроило и даже испугало Дамарис. Но не обеспокоило. То, что отец настолько ушел в себя, что не счел нужным раздеться на ночь, было, конечно, посерьезней тех незначительных знаков внимания с его стороны, которые так злили ее прежде, поскольку, как она считала, создавали помехи ее работе. И все же картина не вызвала беспокойства. Раз это тоже надо сделать, значит, надо сделать, только и всего. Да, такого, что требовало переделки, набиралось немало. Возможно, переделать придется все — она поняла это, пока шла через комнату, — кроме Энтони.
Но ведь и с Энтони она обращалась так же, как и с остальными. Это было настолько несправедливо, что вызвало у Дамарис легкий смешок. Если Энтони захочет — они могли бы вместе посмеяться над подобной нелепостью. Испытывая острый приступ нежного сострадания, она подошла к отцу.
Он лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Дамарис наклонилась и коснулась его руки. Отец медленно, словно с трудом открыл глаза, но ничем не показал, что заметил дочь. Взгляд был пугающе отсутствующий. Дамарис присела рядом с кроватью, глядя на него со страхом, конечно, совсем иным, чем тот, который довелось ей пережить вчера вечером. Она присутствовала при некоем процессе, которого не понимала и перед которым немного робела.
— Отец, — мягко позвала она.
Глаза мистера Тиге ожили, он узнал Дамарис. Губы шевельнулись. Она наклонилась ниже.
— Слава, — прошептал он, — слава, — и умолк.
— Могу я что-нибудь сделать? — так же мягко спросила она и добавила с искренним желанием помочь: — Хоть что-нибудь? — Он шевельнул рукой, и она накрыла ее своей ладонью.
Немного погодя он сказал так тихо, что она едва разобрала слова:
— Ты не пострадала?
— Не очень, — виновато ответила она. — Вы с Энтони помогли мне.
Настала еще одна долгая пауза, затем он произнес:
— Нет, не я; Энтони знает… Я видел, что он знает… когда он пришел… Я не знаю… многого. Только… это. Ты пойдешь… своим путем.
— Пойду, — сказала она и при этих словах увидела его, как ей показалось, впервые. Нелепый человечек, которого она стыдилась, который так ее раздражал, которого она так часто презирала, преобразился. В ее глазах он стал просто прекрасен: нелепая современная одежда удивительно шла ему, цвета и оттенки прекрасно сочетались, слабые движения были гармоничны и изящны, благоговение, светившееся в его глазах, возвышало его до богов, которых он, казалось, видел. Красота восхищалась красотой, и он лежал, полностью отдавшись ее созерцанию. Слезы навернулись на глаза Дамарис, когда ей открылось это преображение. Он был на своем пути, а ей предстояло идти своим. Она почувствовала внутри зов; если она ничем не может помочь отцу, значит, надо делать то, что может. Другой был в большей нужде, и его нужно спасать, иначе он пропадет. День назад она бы оставила отца с привычной торопливостью, пожалев на него даже несколько минут внимания, ринулась бы обратно в себя. Она подумала об этом и устыдилась; ей припомнился запах гнили. Она поцеловала его и встала. Он слегка улыбнулся и пробормотал: «Будь осторожнее… до свидания». Она еще раз поцеловала его, увидела, что глаза его снова закрылись, и ушла.
Когда она переобувалась, ей пришло в голову, что, по мнению горничной, ей лучше бы остаться дома. Дамарис беспомощно покачала головой: ну что ж, горничная может считать как угодно. Едва ли она сможет придумать для нее подходящее объяснение своих слов и действий, но то, что нужно сделать, должно быть сделано. Так что в этом случае горничная неправа. Вставая, Дамарис поняла, что объяснения почти всегда неправильны: они по самой своей природе личны и неполны. Действие лично, но безгранично, причина лична и ограничена. Объяснение безграничного ограниченным, конечно, совершенно неправильно. Эта мысль как-то иначе осветила ее занятия философией. Для Платона, Абеляра, святого Фомы философия была действием — любовью к мудрости, для нее же…
Но все это еще придет. Любовь или мудрость — ее ждут дела. Она легко сбежала по лестнице.
Ни любовь, ни мудрость не подсказывали, где бы тут неподалеку найти Квентина. Если у него остались хотя бы крохи соображения, он вернется в Лондон, а вот если страх овладеет им полностью, он может оказаться где угодно. А кроме того, он ведь мог и погибнуть, убитый силой Льва или собственным страхом. Правда, Энтони такой возможности не допускал. Он говорил, что будь Квентин мертв, необходимость отправиться на поиски не владела бы ими с такой силой.
— Это даже важнее, чем он, — хмуро сказал Энтони, — или, скажем, так же важно. Тут смешались две вещи: одна — это Квентин, а вот о второй я пока говорить не буду. Мы посмотрим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});