Александр Анин - Миллион миллионов, или За колёсиком
Мхов не проспался, у него трещит с похмелья голова, он, отдуваясь, пьёт ледяной айран. Ему, если честно, без вариантов необходимо только одно – обратно в постель. А тут ещё мобильник высверливает голову резкими переливчатыми трелями. Мхов какое-то время не понимает, о чём толкует Семён, что означают повторяемые безжизненным голосом, склоняемые по всем падежам слова «Аскольд»… «немцы»… «опель»… «поворот»… «взрыв»… «похороны»… но вскоре до него доходит, что произошло несколько часов назад у выезда на Минское шоссе.
Он еле-еле выдавливает из себя что-то ненужное, но положенное по ситуации, и его самого корёжит от этих жалких слов.
– Похороны в воскресенье, – говорит Семён. – В полдень. Из городской квартиры. На Введенском кладбище, в Лефортове.
– Что, уже завтра? – уточняет Мхов.
– Надо бы сегодня. У нас так положено. Хоронить в тот же день до захода солнца. Но в субботу нельзя.
– Я буду, Сём. Приеду на Введенское. Да. Обязательно, – обещает Мхов.
Нечленораздельно мычит в ответ на вопросительные взгляды Срамного и Бутика, наспех прощается.
– Есть у меня одна мысль, – говорит он напоследок. – Следующий раз без нажима подойти, попробовать поговорить по-мирному. Может, хоть что-то прояснится…
Проводив визитёров, Мхов медленно поднимается по лестнице из гостиной к себе в кабинет, но по дороге задерживается на третьем этаже, заглядывает в спальню. Жена спит, лёжа на спине, она слегка посапывает, спёртый воздух загустел от алкогольного перегара. Мхов осторожно пересекает комнату, подходит к окну, распахивает тяжёлые створки, запускает внутрь свежий ветер осеннего утра. Обернувшись, видит, что Мария открыла глаза и бессмысленно таращится на него.
– Семён звонил, – говорит Мхов. – Аскольд ночью, здесь недалеко, на машине, насмерть.
Мария моргает, кривит лицо, тяжко работает похмельными мозгами.
– Э-э-э…
– Выскочил из-за поворота прямо на наших немцев, – продолжает Мхов. – Все трое в лепёшку, трейлером примяло, потом взрыв. Мы ещё слышали грохот. Здесь. Помнишь?
Мария содрогается всем телом, кошмар минувшей ночи асфальтовым катком расплющивает её по постели.
– Немцев… – она еле шевелит бесформенными губами.
– Немцев, немцев, – кивает Мхов.
– Аскольд… В немцев… – туго соображает Мария.
– Аскольд. Как Гастелло. В немцев, – подтверждает Мхов.
– Бля-а-а-а-адь! – громко на выдохе вдруг выкрикивает Мария и начинает обильно плакать, попеременно рыдая и хохоча.
Мхов с полминуты удивлённо глядит на жену, та никак не может остановиться, ей не хватает дыхания, она давится, глаза вылезают из орбит. Тогда Мхов открывает холодильник, одним движением свинчивает крышку с бутылки минералки и выливает половину шипучего содержимого на голову, на лицо Марии. Та машет руками, плюётся, в полный голос ругается, постепенно приходит в себя. Мхов отступает за дверь, потом выше по лестнице. Оказавшись в кабинете, он забрасывает в рот две таблетки аспирина, запивает водой, с тихим стоном валится на диван, закрывает глаза.
Но не спит. Понемногу всплывая из тёмной глубины похмелья, он думает о Марии.
Недавно она спросила его, почему в жизни бывает так мало по-настоящему хорошего. Мхов ответил: «Знаешь, Маш, так уж жизнь устроена. Всё по-настоящему хорошее проходит стороной, в лучшем случае, по касательной. Навсегда прилипает только говно». Она подумала и сказала: «Хорошо, что мы с тобой не говно».
И то, даром что Мхов с Марией прожили вместе 13 лет, оба они шли по жизням друг друга если не стороной, то по касательной, это точно. Оба они ненавязчиво и без пафоса предоставляли друг другу как можно больше личной свободы и лишь в крайнем случае посвящали вторую половину в свои внедомашние дела.
При этом, что касается чувственной стороны их жизни, то она вся происходила на фоне взаимных рефлексий по поводу взаимных же измен. Но если Мария, по крайней мере, внешне, с юмором воспринимала отношения мужа с другими женщинами, то Мхов серьезно, пожалуй, даже больше чем нужно, переживал её встречи с чужими мужчинами.
Для него роскошное, чуть располневшее тело жены было средоточием болезненно-сладкого унижения, приторно-тягучей, как гречишный мёд, обиды, тёмного удовольствия от того, что его Машу хотят все и имеют многие. Это-то и были три составляющие особого чувства, испытываемого им по отношению к ней, чувства, у которого нет названия, и которым он был пригвождён к этой женщине.
Бывая с ней в ресторанах, барах, ночных клубах, на отдыхе, то есть, в местах скопления охотящихся мужчин, Мхов то и дело ловил на Марии их откровенные взгляды, пытался угадать, чьи именно глаза сегодня ли, завтра увидят её спутанные волосы, разбросанные по влажным плечам, скачущие в такт животным движениям тяжелые груди с раздутыми бледно-розовыми ареолами.
Секс между собой у них бывал очень редко и случался только тогда, когда возникало совместное желание их собственной секретной игры. Это желание появлялось всегда неожиданно и всегда обоюдно. Оно было похоже на некое тайное ото всех чудо, которое головой было не понять.
Случалось, в какой-то момент (это могло быть где и когда угодно) глаза их сталкивались на одну самую крохотную молекулу времени, и что-то такое было в глазах, что оба они узнавали: настал их час. С этого момента все другие мужчины и женщины переставали существовать для них; начинались волшебные дни ухаживаний, мимолетных почти стыдливых поцелуев, нечаянных как бы пугливых соприкосновений, скоротечных пустячных обид, счастливых примирений, дарения цветов, подарков, романтических вечеров в самых шикарных ресторанах, телефонных звонков по сто раз на дню. И каждую минуту, каждый час нафантазированное расстояние между ними неумолимо сжималось под воздействием всё возрастающего желания, сумасшедшего хотения друг друга.
Они сдерживали себя до самого последнего момента, когда поздно вечером или ночью, приехав с очередного долгого ужина, они, дрожа от нетерпения, поднимались в ее спальню. Но и там всё происходило медленно, очень медленно, чтобы, не дай бог, ненароком не расплескать долго копившуюся радость.
Несколько часов изнурительных ласк – с дразнящим раздеванием, мучительным любованием и тем, что следовало за этим, когда каждый миллиметр их голых тел становился достоянием жадных языков, – доводили их обоих до любовного бешенства. И вот тогда им было достаточно очень медленного вхождения и нескольких сдержанных проникновений, чтобы Мхов вспыхнул внутри неё ослепительно белым светом, а Мария, закусив подушку, изогнулась в длинной-предлинной судороге, потом разом обмякла до состояния пластилина и впала в тихое неистовство, сопровождаемое безголосой истерикой и обильными слезами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});