Яков Шехтер - Астроном
Ничего Люба не сказала, вошла в избу, села на лавку у стены, ждет. А я председателя спрашиваю:
– Сейчас полковника уже не боишься?
– А сейчас чего бояться, – отвечает, и нагрудный карман поглаживает. – У меня его собственной рукой приказ написанный имеется. Провести брачную церемонию согласно уложению и порядку советского законодательства.
Ну, ладно. Сидим, ждем. Полчаса проходит, час, я начинаю волноваться, а Люба так вовсе белая, как снег. Сидит, еле дышит, смотреть на бедняжку жалко. Стемнело, метель разыгралась вовсю, снежная крупа бьет по стеклам, ветер свистит в печную вьюшку, воет в трубе. В избе тепло и уютно, но от этого уюта радости никакой. Вдруг дверь распахивается, и весь запорошенный снегом вваливается Конрад.
– Ну, наконец-то! – басит председатель и не давая Конраду раздеться тащит его к столу. Люба тут же оказывается рядом. Брачную церемонию председатель провел лихо, снег на шапке у Конрада даже растаять не успел.
– Именем советской власти объявляю вас мужем и женой, – возвестил председатель, ставя печать в книге записей.
Я, честно говоря, чуть не прослезился. Вот, подумал, война вокруг, смерть, разрушение, а у людей любовь. И, похоже, настоящая.
– Поцелуйтесь, молодые, – возвестил председатель и захлопнул книгу.
Конрад сорвал, наконец, с головы шапку и потянулся губами к лицу Любы. Та, трепеща и краснея, подняла лицо навстречу его губам, глянула на мужа, вскрикнула – это не он! – и упала в обморок.
Все прояснилось в считанные секунды, вместо Конрада посреди сельсовета стоял Бурмила.
– А постель молодым приготовили? – спросил он, глумливо улыбаясь. – Я хочу спать со своей законной женой.
Люба очнулась, ушла в угол, опустила голову на колени и задергалась в безмолвных рыданиях.
– Ты что это такое, подлец, сделал? – пошел на Бурмилу председатель. – У меня приказ полковника поженить Конрада с гражданкой Онисимовой, а не с тобой, горлопаном пьяным. Знаешь, что за нарушение приказа бывает?
– Ты, дядя, не шибко разоряйся, – покачиваясь, отвечал Бурмила. – Приказ был тебе даден, ты и в ответе за его выполнение. А с меня чего спрашивать, нешто я врал? Спросили меня, хочу я взять в жены гражданку Онисимову. Я честно сказал, что хочу. И все дела.
– Ну, ничего, – сказал председатель. – Женили мы ее с Конрадом, он и есть ей законный муж. А ты просто недоразумение, нечастный случай. Убирайся отсюда, подобру-поздорову.
– Ну, и хрен с вами, – согласился Бурмила, нахлобучил шапку и вышел из комнаты. Похоже, он был изрядно навеселе. Впрочем, он всегда был навеселе, так что это обстоятельство не вызвало у меня никаких подозрений. Тревожило другое – куда подевался Конрад.
– Он у Каменских остановился, – сказал председатель. – Я схожу, выясню, в чем дело. Может, его метель с толку сбила, да заплутал по дороге, хоть и негде тут плутать, а может, другое чего произошло.
– Нет уж, – сказал я. – Ты с невестой посиди, а до Каменских я сам наведаюсь. Где они живут?
Объяснил мне председатель, я и пошел. А деревню занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилось с землею, словом воцарилась настоящая пушкинская метель. С трудом отыскав нужную избу, я постучал в оконце. Дверь отворил хозяин, невысокого роста зверообразный мужичок.
– Где жених? – спросил я, не желая тратить время на объяснения. Но Каменский понял меня с полуслова.
– Дак, в горнице у себя был. Мы ему чистую половину отвели, постелю застлали, как молодым положено, да и оставили. Тихо там, мы думали, он давно ушел.
– Пойдем, посмотрим.
Дверь в горницу не поддавалась, верхний край отходил под нажимом, а нижний держался, словно приклеенный. Наконец, после нескольких энергичных усилий, она распахнулась, и перед нашими глазами предстало ужасное зрелище.
Конрад лежал на спине, широко раскинув руки. Голова откинута вбок, точно вывернута, а горло перерезано чуть не до шейных позвонков. Пол кровью залит, даже под дверь подтекло, она примерзла, кровь-то, оттого и открыть сразу не получилось.
Как прошла эта ночь, лучше не рассказывать. Люба, когда узнала о случившемся, точно окаменела. Опустилась на свое место и замерла. Возвратиться в штаб мы не могли из-за вьюги, председатель пригласил заночевать у него, но Люба промолчала, будто не слышала его слов. Я остался с ней, прилег на другую лавку, да так и скоротал ночь. Просыпаясь, я бросал взгляд на Любу. Она сидела в той же самой позе, беспомощно, словно затравленное животное, глядя перед собой.
Утром метель утихла, послали гонца к полковнику. Он приехал сам, окруженный десятком опричников. Осмотрел тело, велел обыскать хорошенько горницу, посадил Любу в свои сани и уехал. Мы двинулись вслед за ним.
Похороны назначили на следующий день. Бурмилу с двумя опричниками послали рыть могилу в лесу, отогревать кострами землю и долбить ее ломами. Я вернулся в свою комнату и принялся за привычную работу. Вскоре ко мне зашел Куртц.
– Расскажите, как дело было, – то ли попросил, то ли приказал он.
Я рассказал все без утайки. Он слушал, барабаня пальцами по столу.
– Несчастная девушка, – произнес Куртц, когда я закончил свой рассказ. – Несчастная девушка. А убийцу мы накажем. Так накажем, чтоб другим неповадно было.
Он вытащил из ящика стола нож и потянул мне.
– Узнаете, Макс Моисеевич?
Два свинцовых в кольца в рукоятке! Да ведь это…
– Не надо, – остановил меня Куртц. – Я уже все знаю. Убийца или спешил, или был сильно пьян, но главную улику он потерял в сенях и не позаботился отыскать.
– Зачем он это сделал? – спросил я.
– А зачем это вообще делают, – усмехнулся Куртц. – Зачем люди так последовательно и безнадежно убивают друг друга? Об этом вы не думали?
Он встал, походил по комнате.
– Мне донесли, что он давно глаз на Любу положил, а как стало известно про свадьбу, напился и повторял без умолку: – опять жидам русское мясо!
– Но ведь Конрад поляк!
– Он такой же поляк, как вы Быков, дорогой Макс Моисеевич. Трудно вашей нации жить на свете. И нам с вами трудно.
Он еще походил, а потом спросил меня:
– Аскольдова вам читать не доводилось?
– Нет, – сказал я.
– Понятно. Впрочем, откуда у вас Аскольдов, – хмыкнул Куртц.
Он вытащил папиросу из пачки, закурил, потом уселся на лавку перед окном и долго смотрел в черное стекло.
– Есть такой русский философ, глубокий, искренний человек.
Синий дымок папиросы уходил под низкий потолок. Потрескивали дрова в печурке. Было тихо, как бывает только зимой.
– Душа любого человека трехсоставна, – загасив папиросу, произнес Куртц. – Святое, человеческое и звериное, вот и все компоненты. В русском человеке, как типе, наиболее сильны звериное и святое начала. Гуманизм, то, чем человек отличается от зверя, выражен весьма бледно. Русские никогда в нем не преуспевали, и были гуманистически отсталыми на всех ступенях развития. И не потому, что мы запоздали в культуре. Скажем обратное: культуры в России не было и нет от слабости гуманистического начала. У нас рождаются или святые, или звери. А святые сейчас не в моде.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});