Сьюзан О'Киф - Чудовище Франкенштейна
И вот, Маргарет, всего пару часов назад корабль затрясся и резко дернулся! Дерево пронзительно заскрипело, когда мы налетели на айсберг. Матросы метнулись к борту, отчаянно пытаясь отпихнуть скалу — хотя бы на дюйм. Прежде чем вернуться в каюту и все это записать, я оценил ущерб, наблюдая за шеренгой матросов с ведрами. Хоть пробоина и небольшая, мы не успеем вычерпать воду и устранить течь. Если остаться на судне, всех нас ждет смерть. Корабль мало-помалу склоняется перед всесильной Природой, и я разделяю его унижение. Первым под воду уйдет нос, и прекрасная фигура на нем, напоминавшая о тебе, отведает соль волны.
Я думал похоронить Франкенштейна в море, завернув в парусину. Но теперь гробом для него станет сам корабль. Вода — его могила, лед — моя крепь. Высший суд уготовал это место бунтарям; здесь, посреди белого безмолвия, помещена моя тюрьма, и я в три раза дальше от Бога и небесного света, нежели экватор от полюса.
Остался лишь один шанс. Экипаж уговорил меня пока отказаться от своей затеи и отправиться по льду на юг: так мы сможем добраться до суши и жилья или до открытого моря с отважными мореплавателями. Я сократил число черпальщиков вполовину и приказал оставшимся матросам разгрузить припасы, которые можно унести с собой. Доложу в кучу и этот журнал. Для меня спешно готовят носилки, но необходимо найти в себе силы для ходьбы. Не хочется утруждать своих людей. Возможно, этот поход переживет лишь четверть из нас, Маргарет, да и те — лишь Божьей милостью.
Божьей милостью…
Я уже и забыл, что это значит.
Мне до сих пор мерещится тусклый золотой отблеск, до которого никак не дотянуться: так перед глазами стоит яркое пятно, если долго смотреть на солнце.
Часть первая
Рим,
15 апреля 1838 года
Прошлой ночью я снова убил отца.
Тот же сон, что и всегда: мы с отцом гонимся друг за другом, пока я не перестаю понимать, кто из нас кто, если между нами вообще есть хоть какая-то разница.
Во сне отец мчится за мной по Арктике, как и за пару недель до его смерти. Я снова убегаю от его гнева, но в то же время заманиваю его. Я бешено гоню собачью упряжку. Слюна запыхавшихся собак замерзает на лету и острыми градинами вонзается мне в лицо. Надо льдом стелется туман, плотно окутывая псов — этих чертей из белого ада.
«Черт». Первое слово, которое я услышал от моего создателя. Каким же он представлял себе венец собственных трудов, если я оказался столь жалкой заменой?
Во сне, как и наяву, отец гонится за мной непрерывно. Лед под ногами раскалывается с ревом раненого бегемота. Огромные белые глыбы сталкиваются друг с другом в кошмарной архитектуре. Наконец я бросаю сани и двигаюсь по треснувшему льду пешком. Глыбы все выше, проломы все шире — я карабкаюсь, я перепрыгиваю. Черная вода плещется о края льдин. Отец уже близко. Я слышу, как он ворчит «изверг» и «мерзость». Затем показывается его лицо, обрамленное белым туманом. Оно отражает ощущаемые мною ужас и ненависть. Я протягиваю руки. Мои пальцы обвиваются вокруг его горла, а он тем временем пытается дотянуться до моего. Отец смеется. Неужели у меня на лице такая же радость? Это последнее, что я помню перед пробуждением. Я знаю, что задушил его, но не знаю, убил ли он меня.
Мне понадобилось целых десять лет, чтобы признать: Виктор Франкенштейн действительно мой отец. Останься он в живых, смог бы он приучить себя называть меня сыном?
16 апреля
Уолтон приближается. Мои обезображенные суставы выкручивает, как у старого ревматика перед дождем. Уолтон где-то рядом, но пока еще не в Риме. Сколько времени у меня осталось?
18 апреля
В Риме я уже так давно, что готов считать его своим домом. Мой кошмар — предостережение о том, что никогда нельзя успокаиваться. Рим — просто еще один город, где меня выслеживает Уолтон.
Порой Рим напоминает мне, что я лишь сторонний наблюдатель, а не участник жизни, и тогда мне кажется, что я зря не сдержал слово и не избавил свет от своего жуткого присутствия. Я смалодушничал? Но вправе ли я притязать на столь человеческую слабость? Не важно. Я не сделал этого. Хоть я и чье-то создание, искусственный человек, я продолжаю цепляться за жизнь.
19 апреля
Предчувствие не подвело: Уолтон снова меня нашел. Вечером убегаю из Рима.
20 апреля
Пока что я в безопасности — укрылся в катакомбах за городом. Сегодня ночью я тайком улизну и отправлюсь на север. А там уж решу, куда держать путь дальше. Пока же я караулю своих мертвых собратьев. Отблески свечи дрожат на благородных черепах и поглощаются чернотой глазниц. Если даже крысиный скрип моего пера им мешает, они не подают вида. Когда-то я был таким же — умиротворенным и недвижным: жизнь, некогда одухотворявшая мои кости, рассыпалась в прах и предана забвению. Тогда мой отец, искавший материал для своего зловещего искусства, счел меня своей собственностью.
Сколько жизней я прожил, прежде чем отдельные мои части были сведены воедино? Столько же, сколько частей? Кем я был — мужчиной, женщиной, животным? Мои руки и ноги совсем не подходят друг другу — ясно, что они принадлежали четырем разным людям. В моем мозгу и сердце гнездятся разные надежды и устремления. Что я видел? Что узнал? Знаю ли я это поныне?
Как прозорливо сказал Боэций:
Хотя всего он и не знает,Но ничего не забывает.
Отец даже не догадывался, скольких знаний меня лишил, отняв у каждой моей частички ее прошлое.
Но довольно! Уолтон у меня на хвосте, нужно разработать новый план.
По глупости я мнил, будто в Риме мне ничего не грозит. Я обосновался в темных проулках Ватикана — этого города в городе. Я всегда прятал лицо под капюшоном. Дабы скрыть свой настоящий рост, я сидел на корточках и даже ходил согнувшись в три погибели, точно горбун: мои плечи, колени и локти соединялись вместе, и казалось, будто голова приставлена к огромному валуну. Мои неживые члены могли находиться в этой позе часами. Лишь в соборе Святого Петра я распрямлялся. Величественная базилика больше соответствовала моим размерам, нежели росту лилипутов, которые ее возвели. Там я ночевал, а днем сидел на парадной лестнице и просил милостыню, поставив перед собой покореженную кружку с парой монет.
Зачем я это делал? Мой организм столь неприхотлив, что способен прокормиться самой скудной пищей: кореньями, орехами, ягодами, случайным зверьком в лесу и отбросами в городе. Ломоть горячего хлеба, натертый чесноком и вспрыснутый оливковым маслом, чей вкус хорошо знаком даже беднейшим римлянам, для меня сродни божественной амброзии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});