Чарльз Уильямс - Сошествие во Ад
Он лежал спокойно; уйдя в самую глубину Холма, он проник за сердце и легкие, весь собрался в самом низу своего тела. В исчезающем лунном свете он видел перед собой пруды и широкие водоемы, на поверхности которых все еще лежали лунные блики, и оттуда поднималась легкая дымка. Между ними, покрывая акры земли, лежала громадная фигура, чем-то напоминающая человеческую; лежала ничком. Ее плечи и ягодицы превратились в курганы, голова находилась где-то за ними; он не мог видеть ноги ниже бедер, ибо там лежал он сам, и ног не было видно, потому что они принадлежали ему самому. Он и Адам возникли из одного источника. Высоко над собой он чувствовал, как бьется его сердце и дышат его легкие. Его организм действовал словно в отдалении. Он так решил. Он лежал и ждал, когда будет полностью создан.
Адам спал; дымка поднималась от земли. Сын Адама ждал. Пробираясь по этой громадной оболочке, этому Холму мертвых и живых, а для него — лишь массе вещества, источнику его наслаждения, он чувствовал путь — путь, по которому теперь приближалась фигура, уже не громадная, а обычная фигура той, которой он перестал доверять еще прежде, чем разглядел ее. Она медленно надвигалась на тело Адама, бедного, оборванного, больного человека. Мертвец, идущий по своему собственному тихому миру, ничего не знал ни о глазах, которым был 100 показан его предсмертный путь, ни о гневе, с которым на него взирали. Уэнтворт увидел его, и разум его помрачился; что это за фигура и где? Он вскочил, чтобы отогнать ее, проклясть, пока она не втерлась между ним и его совершенством. Он не потерпит здесь никаких агентов, никаких разносчиков, никаких бродяг! Он сердито крикнул, размахивая руками; появление фигуры оскорбляло его; это все происки Города, а он не потерпит Города — никакого Города, никаких реклам, никаких попрошаек! Нет, нет, нет! Никаких людей, кроме него, никакой любви, кроме его собственной.
Фигура надвигалась. Медленно, тяжко, утомительно, но приближалась; там, по дороге, у подножья Эдема, брел Адам, брел так же, как в тот вечер, когда он тащился к своей смерти, неумолимо надвигаясь, как сияние истины, которое излилось из воздуха на терзающегося флорентийца в Раю Эдема: «ben sem, ben sera, Beatrice».[15] Это существо было чужим, чуждым; попрошайка на улицах Города. Нет, нет; никаких агентов, никаких попрошаек, никаких влюбленных; прочь, прочь от Города, в леса и дымку, по тропке, что бежит между прошлым и настоящим, между настоящим и настоящим, что скользит сквозь каждое мгновение всякого опыта, унося от Города, от земли, от Евы и всего остального, в зеленую дымку, поднимающуюся средь деревьев; по тропке, которой шла она, женщина из его желания, — топ-топ, та она, что спешила по Холму и по свету. О ней говорили, что тех, кого она настигала, поутру находили обескровленными и задушенными. Единственный волосок стягивал их горло, так слабо, так надежно, так смертельно, — обрывистая и петляющая тропка волоска-удавки. Она, чье начало было вместе с мужским, родная ему, как он своим тварям, отличная от него, как он от своих тварей; имя коей в мифе — Лилит.[16] Это она в одном из своих обличий шла по Холму, скрывавшему груду черепов, болтала без умолку на Холме, спешила, спешила в страхе, что время срастается и вытесняет ее из своих промежутков, где она жила, как кузнечик в янтаре. Время вот-вот срастется воедино и вытеснит ее из всеобщего настоящего в глубину, в вечность пустоты.
Теперь Уэнтворт бежал по тропинке, вьющейся по краю Эдема, и дымка тянулась ему навстречу. Он сошел с пути истины, бежал прочь, в покойную дымку, отчасти потому, что она больше ему нравилась, отчасти оттого, что больше было некуда. Он бежал прочь, он обрел чувства. Руки встретились и обнялись, губы поцеловали его, он испустил довольный вздох. Его держали, утешали, лелеяли, утоляли. Адела… Он… Сон.
Дверь захлопнулась за ним. Он стоял на Холме Битв неподалеку от своего дома, но выше, ближе к кладбищу, ближе к вершине. Там его ждала женщина. Она в точности напоминала Аделу. Она тихо подошла к нему, протянула руку, улыбнулась, подставила губы.
На Холме царила ночь. Они вместе повернулись и стали спускаться; после одиноких шагов опять зазвучали двойные, его собственные и волшебного создания, вытянутого из тайных глубин его существа; она в нем, он в себе. Он был доволен, они шли домой.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ТЕОРИЯ ОБМЕНА ЛЮБОВЬЮПаулина откинулась в кресле и вытянула руки вдоль подлокотников. Репетиция проходила на лужайке Мэнор-Хаус, и ее выход в первом действии был уже позади. Теперь можно было понаблюдать за игрой других и еще раз обдумать пьесу. После многих репетиций многие актеры вполне освоились с декламацией, а в начале голоса никак не хотели слушаться. Все-таки современникам елизаветинской эпохи стихотворная речь была куда привычнее. Паулина подумала о том, что елизаветинская публика, будь то знать или мелкая сошка, совершенно спокойно отнеслась бы к высокой пафосной ноте в начале пьесы. А вот современная публика нипочем не смирилась бы с тем, что на премьере новой пьесы занавес распахивается ради, например, столь бессмысленного и высокопарного призыва:
Померкни, день! Оденься в траур, небо!
Кометы, вестницы судьбы народов…[17]
…и так далее. С другой стороны, они ведь принимали и пьесы, начинавшиеся с самой заурядной прозы.
Даже высокопарность требует особой энергии, и если этой энергии не хватит, все вообще может рухнуть. Конечно, в пьесе Стенхоупа актеры избавлены от чрезмерной напыщенности, стихи часто звучат почти как разговорная речь, хотя, пока она слушала, читала, учила текст и училась его произносить, она убеждалась, что ритм этой речи гораздо быстрее и живее, чем в любой обычной беседе, в которой ей когда-либо доводилось принимать участие. Все попытки миссис Парри притащить торжественность манер ко двору Герцога, шутливый реализм в деревню и загадочную бессвязность рассуждений в Хор так и не могли сдержать живость стихов. Когда у Стенхоупа раз-другой спросили совета, он намекнул, что предпочел бы утрату смысла точному объяснению и что живость необходима. Все, конечно, согласились, но в игре мало что изменилось. Этим вечером Паулина сама смиренно выслушала выговор миссис Парри за спешку и, поскольку Стенхоуп не вмешался, изо всех сил старалась говорить помедленнее. Сейчас пришло время получать дивиденды — сидеть и слушать, как Адела и миссис Парри не то спорят, не то пытаются объясниться друг с другом. Адела, верная своим принципам никому не давать прохода, громоздила горы слов, невзирая на рифму и смысл; именно так она понимала эмоциональное усиление. Надо сказать, ее неожиданные паузы сильно сбивали с толку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});