Юрий Петухов - Воскресший, или Полтора года в аду
Меня упрашивать не надо было. Сразу завопил, хоть горло и драло как наждаком.
— Не буду! Отпустите! Не буду!!!
И эта сучья лапа с когтем, сунув меня напоследок в самый сноп, так что дым из меня повалил, выдернула из геенны — только рваный круг в синем сверкающем воздухе сузился и пропал, будто и не было ничегошеньки.
Я отдышаться не могу. Опять в грязище и блевотине перед моими дьяволами-судьями ползаю, а уже хриплю, до того заело, до того нестерпимо стало, хриплю, знаю — они все слышат.
— Чего издеваетесь, сволочи! Чего мучаете?! Давайте ваше судилище! Ну давай! Мне бояться уже нечего!
А в голову снова скрипуче, гвоздями:
— Никто тебя, негодяя, судить и не собирается, Это там, наверху, в такие игры играют. А мы вот собрались посмотреть на тебя, да и все. Поглядим, чего такое дерьмо стоит, может, и в оборот пустим. У нас времени — вечность впереди.
И самый главный дьявол, тот, что посередине, вдруг пасть раззявил — я думал, смеяться начнет — нет, у него из пасти пена пошла желтая и слюна кровавая струйками вниз потекла. Вгляделся я — и опять вывернуло меня на изнанку. У него из этой смрадной поганой пасти торчали чьи-то руки, ноги, головы изуродованные. Видать, не просто время терял, на меня поглядывая, а еще и жевал кой-кого из грешников, мать ихнюю! Не жаль мне их было, но гадко и мерзко стало! Лучше в пасть крокодилу, динозавру какому-нибудь, только не в эту дьявольскую, поганую и сверкающую, смрадную и дымящуюся. И тут он облизнулся вдруг. Но как! Длинный зеленый раздвоенный язык обмахнул шершаво-слизистой теркой ужасную рожу, только посыпались вниз чьи-то отгрызенные и перекушенные головы и кисти.
Завыл я от тоски. Почувствовал, что и меня не минует чаша сия. Но никто не тянулся ко мне, чтобы сожрать, заглотнуть в пасть. Наоборот, заметил я, что все эти тринадцать чудовищ время от времени нагибались вниз и сквозь какие-то щели с шумом и сопеньем втягивали в себя чего-то розовое, извивающееся. И увидел я, что это были людишки — жалкие, беззащитные, все как один выбритые наголо. Вот их-то и жевали, их и выплевывали потом — и главное, все как-то между делом, как, скажем, какой-нибудь мужик или баба семечки лузгают, а сами болтают, по сторонам глядят…
А голос опять гвоздем в мозг:
— Не будет тебе никакого Суда. Не достоин ты его, червь мерзкий и ничтожный!
И вдруг ожила подо мной жижа поганая, потянулись из нее желтые руки, без ногтей, мягкие, словно из них кости повытаскивали, цепляться стали, вниз тянуть. Слабые они, совсем слабые — вырваться запросто можно, но ведь много, от одних освободишься, а уже другие тащют, хватают, в самую преисподнюю тянут. Обуял меня ужас. Но слышу в мозгу:
— Рано! Рано еще!
И пропали все эти руки, словно и не было. А один из чудовищ вытянул шею, приблизил ко мне свою зловонную морду и глазами мне мысль в мозг послал, только зрачки треугольные кроваво полыхнули:
— Не спеши! Ведь у тебя еще должники есть. Может, посчитаешься с ними перед уходом-то, а?!
И такая страшная злоба с ехидой вместе из него вылилась, что понял, не отпустят, не простят, милости не жди.
— Получай первого! — проскрипело.
И коготь будто прорвал какое-то черное полотно над головой. И вывалилось оттуда существо какое-то голое, шмякнулось в грязь и жижу, поднялось на колени… Гляжу, глазам не верю! Да это ж убийца мой, черный, кровник проклятущий, тот самый, низенький, что топором меня по затылку охреначил! Аж задрожал я весь, потом облился, сердце мое измученное в ребра молотом ударило.
— И тебя, сука, сюда! — заорал я, не удержался. — Пора, гадский потрох, давно пора! Ну, держись!
А он голову выше еще поднимает, глядит на меня, сообразить ни хрена не может. А на шее у него веревка бол тается, петля какая-то… До меня и доперло, со злорадством я ему:
— Ну, чего, дорогой мой, тебя там, наверху, немножко повесили, вздернули! Чего молчишь?
И вдруг прямо под ногами моими топор образовался, тот самый топор, будто из воздуха или грязи, лежит, поблескивает. Но я решил не спешить — у меня ведь тоже, как и у этих чудовищ, вечность впереди.
— Отвечай, сука, когда старшие спрашивают? — взъярился я вдруг и плюнул ему в харю.
От неожиданности тот утерся, засопел. И будто оправдываясь, протянул с акцентом:
— Сам я повэсылся, сам! Допэкли! Давно?
— Позавчэра вэчэром. Обложили дом. Дэватся нэкуда!
— Так тебе, суке, и надо!
— И тэбэ так нада! — голос у него совсем сел. — Я б тэба ишо раз убыл!
Я про все и всех забыл, расхохотался.
— Это мы разберемся. Говори, как сюда попал?
Он задумался, наверное, не хотел отвечать. А потом решил, видно, что можно и поговорить малость — худой мир лучше доброй ссоры.
Поглядел исподлобья, глазенки черные сощурил, а губ почти не разжал.
— Какой-та чэрвяк прама из могылы прытащыл, вот!
— Это тебя, гниду поганую, самогуба вонючего, в могилу еще уложили? Да тебе место на помойке, падаль!
Он зубами заскрипел. Кулаки сжал.
— Эта ты падал! Зарэжу!
— Нечем, дорогой, нечем! Это я тебя теперь рэзать буду! — я так уверенно говорил, потому как сразу смекнул, зачем его сюда доставили, зачем про «должок» говорили. Только для меня уже ничего внешнего нету: ни чертей, ни дьяволов, ни сияния синего. Только один мой враг, мой палач валяется предо мною во прахе, стонет, а подняться и выпрямиться не может. А я будто ввысь пошел, будто вширь раздался, чую в себе силищу и такую уверенность, что ты!
— Червяк, говоришь? Он тебя в кокон пеленал?
— Пэлэнал, замотал всэго. Потом клувом клэвал, гад! — его словно прорвало. — Я бэжат ишо там хотэл, из-под зэмли. Мэна зарылы на пустырэ, втихара зарылы, сабаки! Я ым всэм атамшу! Всэм!!! Я в пэтлу полэз тока кода оны уже двэр сламалы, кода с ножамы ко мнэ… Всэм атамшу!!!
— Опоздал, дорогой! Никому ты не отомстишь! А вот тебе накидают за всех…
— Я ых и тута найду! Сдохнут — суда попадут, куда ым дэватся. Я ых встрэчу! Я ым!!!
— Больно грозный, как я погляжу. Пока что это я тебя встретил. И я тебе разбор щас устрою, гнида!
Я нагнулся, ухватил топор поухватистей, да и саданул ему прямо в башку, со всей силы — аж лезвие зазвенело и фонтанчики черные брызнули.
— Вот так, друг сердешный!
Топор ему все раскроил, до нижней челюсти прошел. Рухнул он, рожей окровавленной в грязь, замер. А мне в мозг послание беззвучное: мол, отмстить за все свои боли и обиды можешь тем же, дескать, макаром всего только сорок раз. Это значит, я ему могу еще тридцать девять раз головушку прорубить, тридцать девять раз заставить его рожей поганой в мерзкую жижу ткнуться.
Выдернул я топор, руки чуть не оторвались. Уже замахнулся для второго удара. Потом подумал, пускай оклемается, в глаза мне поглядит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});