Сергей Дубянский - Фантом
Правда, возможно, в предыдущих случаях миротворческую миссию выполняла бабка – так она ж и сейчас не могла не слышать воплей, доносившихся из дома, но появилась лишь когда ее любимый внучек уже стоял в углу в пустой комнате, рыдая и запоздало прикрывая ладошками, видневшуюся из-под короткой майки голую попу позорного, ярко малинового цвета.
В общем, к вечеру Дима пришел к мысли, что в шкафу скрыта Страшная Тайна, которую дед с бабкой стерегут серьезнее, чем даже деньги.
На следующее утро на стеклах и появились газеты, а на шкафу, издевательски свесив кожаный язык, обосновался ненавистный ремень, одного вида которого оказалось достаточно, чтоб Дима больше никогда не притрагивался к шкафу; впоследствии интерес к Страшной Тайне угас, вытесненный другими увлечениями. Теперь же она принадлежала ему совершенно законно, и он мог делать с ней все, что захочет!
…А вдруг и ремень еще там? Блин, порежу на кусочки!.. – Дима провел рукой по пыльному верху шкафа, но вместо узкой кожаной ленты, нащупал ключ. Это была гораздо большая удача!
Одно легкое движение, и дверца бесшумно открылась. На Диму пахнуло запахом пыли, старых духов и еще чего-то тяжелого и сладковатого. Он увидел злополучные коробочки, какие-то свертки, стопки тетрадок, перевязанные бечевкой… Вздохнув, как перед тяжелой работой, Дима начал извлекать содержание на стол.
На самой верхней полке лежали аккуратно завернутые в бумагу шляпы; некоторые даже с вуалями. Дима вертел их в руках, пытаясь представить молодую бабку в такой шляпке, гуляющую под ручку с дедом, и не смог. Для него она навсегда оставалась старой и вечно недовольной.
В отдельной коробке лежали серебряные полтинники с полуобнаженным, мускулистым кузнецом. На них значился год – 1924. …Почему мне никто никогда не рассказывал о том времени? – подумал Дима, складывая монеты столбиком.
Бабка всегда вспоминала лишь об одном событии – о революции, которую встретила в Петербурге, будучи уже большой девочкой. Рассказывала, как с ужасом смотрела из окна собственного(!) дома на толпы вооруженных людей с красными флагами, громивших магазины и переворачивавших трамваи на Лиговке; как сбежала прислуга, присоединившись к восставшим, и они остались одни: она, мать и старший брат. (Где был отец, и был ли он вообще, она никогда не говорила, как, впрочем, и куда делся старший брат). Потом они с матерью нашли(!) чьи-то документы и по ним жили всю оставшуюся жизнь. Только сейчас Дима задумался, почему они не могли жить по своим?..
…Так, кем же была бабка на самом деле, и что за дом на Лиговке принадлежал их семье?.. блин, похоже, она умышленно избавилась от своего прошлого, а все настоящее заключалось лишь в этом доме… Дима вспомнил, как она прислонялась к стене и гладила шершавую, неровную штукатурку.
Раньше, когда бабкины руки еще хорошо слушались, она неплохо рисовала, и на всех картинах был дом – в разных ракурсах, в разное время года… Это была даже не любовь (нельзя так любить мертвые камни); это нечто большее – поклонение, что ли, которое, в конце концов, передалось и Диме. Дом для них обоих являлся олицетворением вечности, а никакая ни душа и ни творения разума. В этом заключалась, объединявшая их тайна.
Правда, задумываться об этом Дима начал месяца через три после свадьбы, очень некстати пришедшейся на подготовку диплома. Вместо медового месяца, и ему, и Вале приходилось целыми днями чертить, считать и судорожно бегать по библиотекам, а бабка варила им супы и жарила котлеты.
Тогда они жили душа в душу, но закончив с учебой, Валя решила благоустроить дом. Ее вдруг стала раздражать старая нефункциональная мебель, пачкающие беленые стены, дощатые полы и еще многое другое. Дима прекрасно понимал молодую жену. Гипотетически ему тоже хотелось современного уюта и комфорта, но перестройка дома не вызывала в нем не только энтузиазма, а даже какой-то скрытый протест. Зато в бабке этот протест был ярко выраженным – сначала она перестала помогать им, а когда поняла, что теперь в этом они не особенно и нуждаются, просто перестала с ними разговаривать. Она молча перемещалась по комнатам, шаркая ногами и монотонно ударяя в такт шагам палкой, представлявшей собой кривой сук, вырубленный здесь же, в саду.
Несмотря на бойкот, разговаривать ей все-таки требовалось, хотя бы чтоб не разучиться это делать – тогда она закрывалась в спальне, и, на чем свет стоит, ругала «пришлых чужаков». От этого портилось настроение, но дом обретал тот самый статус символа вечности, божества для всех живущих в нем – для кого-то злого, для кого-то доброго…
Тем временем, молодая хозяйка продолжала битву за «переустройство мира», заменяя выцветшие, но гармонировавшие с общим колоритом шторы, на яркие модные занавески; выбрасывая с кухни деревянные доски, в которых уже образовались выемки от ножей, и покупая взамен дешевую турецкую пластмассу… И чем больше становилось вещей, принадлежавших новой семье, тем более чужим становился дом. Ведь нельзя изменить религию, и распять Христа не на кресте, а, к примеру, на треугольнике, заменив гвозди шурупами.
К тому же, стычки между старой и новой хозяйкой перерастали в громкие скандалы, заканчивавшиеся размахиванием палкой, запиранием дверей, блокадой туалета в самые неподходящие моменты, поэтому возвращаться с работы, где все происходило достаточно ровно и спокойно, Диме иногда просто не хотелось; не хотелось делать выбор, принимая одну из сторон в этом поединке. Дом являлся его божеством, а жена – его любовью, и оба этих краеугольных камня бытия обрушивали на него ежедневно поток своей все прогрессирующей злобы.
Божество, правда, чаще помалкивало, лишь периодически озвучивая проклятия бабкиным каркающим фальцетом, зато любовь истерично визжала, падая на диван, или шипела с яростью: – Я не могу так больше жить… Ты привел меня в этот гадюшник; ты испортил мне жизнь… Я ненавижу тебя!.. После таких сцен любовь тускнела, молчаливое же божество от этого только выигрывало.
В конечном итоге ситуация все-таки обрела состояние устойчивого равновесия. Бабка отдала молодым одну из комнат, перестав заходить в нее, а в качестве компенсации молодая хозяйка оставила в покое ее кухонные принадлежности, сгрузив их на отдельный стол, благо место позволяло это сделать. О походе в ванную они теперь извещали друг друга заранее через закрытую дверь, а на кухне старались готовить в разное время, чтоб вообще забыть о существовании друг друга.
Над домом повисла тишина, но для Димы и она не была спасительной – скорее, гнетущей, словно дом понимал, от кого зависит разрешение конфликта; и чем дольше Дима медлил, тем холоднее относился к нему дом. А он не мог решиться. Любовь, утратившая яркую остроту, продолжала существовать где-то внутри, тихо и незаметно, но очень боясь оставить после себя абсолютную пустоту, и божество – реальное, нерушимое, возведенное из камня, изменив тактику, тоже стало «бить на жалость», превратив бабку из своего оракула в старого больного человека, нуждавшегося в помощи. Это противостояние продолжалось до сегодняшнего дня…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});