Гораций Уолпол - Замок Отранто
— Могу, — ответил Теодор. — Я прощаю его.
— Даже это не трогает тебя, жестокий властитель? — воскликнул монах.
— Я послал за тобой, чтобы ты исповедал приговоренного, а не защищал его, — сухо сказал Манфред. — Ты сам же и навлек на него мой гнев: пусть теперь на твою голову падет его кровь.
— Да, на мою, на мою! — вскричал в отчаянье добросердечный монах. — Ни ты, ни я никогда не будем там, куда скоро вступит этот богом благословенный юноша.
— Поторопись, — сказал Манфред. — Хныканье священников трогает меня не больше, чем женские вопли.
— Как! — воскликнул юноша. — Неужели моя судьба — причина того, что я слышал там в зале? Неужели молодая госпожа снова в твоей власти?
— Ты вновь распаляешь мой гнев, — сказал Манфред. — Готовься к смерти, ибо наступает твоя последняя минута.
В юноше все больше росло негодование против Манфреда и одновременно его глубоко трогало горе, которое, как он видел, охватило сейчас не только монаха, но всех свидетелей этой сцены. Однако ничем не обнаруживая своих чувств, он сбросил с себя колет, расстегнул ворот л преклонил колени для молитвы. Когда он опускался наземь, рубашка соскользнула с его плеча, открыв на нем алый знак стрелы.
— Боже милостивый! — вскричал как громом пораженный монах. — Что я вижу? Дитя мое, мой Теодор!
Трудно вообразить себе — не то что описать, — каково было всеобщее потрясение. Слезы вдруг перестали течь по щекам присутствующих — не столько от радости, сколько от изумления. Люди воззрились на своего господина, словно глазами вопрошая его, что надлежит им чувствовать. На лице юноши попеременно выражались удивление, сомнение, нежность, уважение. Скромно и сдержанно принимал он бурные изъявления радости со стороны старика, который, проливая слезы, обнимал и> целовал его; но он боялся отдаться надежде и, с достаточным уже основанием полагая, что Манфред по природе своей неспособен на жалость, бросил взгляд на князя, как бы говоря ему: «Неужели и такая сцена может оставить тебя бесчувственным?»
Однако сердце Манфреда не было все же каменным. Изумление погасило в князе гнев, но гордость не позволяла еще ему признаться, что и он тронут происшедшим. Он даже сомневался, не было ли совершившееся открытие выдумкой монаха ради спасения юноши.
— Что все это значит? — спросил он. — Как может он быть твоим сыном? Согласуется ли с твоим саном и со святостью твоего поведения признание, что этот крестьянский отпрыск — плод твоей незаконной любовной связи с какой-то женщиной?
— О, господи! — вздохнул старик. — Ужели ты сомневаешься в том, что он мое порождение? Разве мог бы я так горевать из-за него, не будь он моим родным сыном? Смилуйся, добрый государь, смилуйся над ним, а меня унизь, как тебе будет угодно.
— Смилуйтесь, — закричали слуги, — смилуйтесь ради этого доброго человека!
— Молчите! — властно приказал Манфред. — Я должен узнать побольше, прежде чем расположусь простить его. Пащенок святого необязательно должен и сам быть святым.
— Несправедливый властитель, — сказал Теодор, — не отягчай оскорблениями свою жестокость. Если я действительно сын этого почтенного человека, то знай, что хотя я не князь, подобно тебе, но кровь, текущая в моих жилах…
— Да, — сказал монах, прерывая его, — в нем благородная кровь, и он отнюдь не такое ничтожное создание, каким вы, государь, считаете его. Он мой законный сын, а Сицилия может похвалиться немногими домами, которые древнее дома Фальконара… Но, увы, мой государь, какое значение имеет кровь, какое значение имеет знатность? Все мы пресмыкающиеся, жалкие, грешные твари. И только милосердие отличает нас от праха, из которого мы вышли и в который должны вернуться.
— Прекратите на время свою проповедь, — сказал Манфред. — Вы забыли, что больше вы не брат Джером, а граф Фальконара. Изложите мне свою историю, после этого у вас будет предостаточно времени для нравоучительных рассуждений, если вам не посчастливится добиться помилования для этого дерзкого преступника.
— Пресвятая богородица! — воскликнул монах. — Возможно ли, чтобы ваша светлость отвергли мольбу отца пощадить жизнь его единственного детища, вновь обретенного после стольких лет? Попирайте меня ногами, государь, издевайтесь надо мной, мучьте меня, лишите меня жизни, — только пощадите моего сына!
— Теперь ты в состоянии понять, — сказал Манфред, — что значит утратить единственного сына! — Не прошло и часа, как ты проповедовал мне смирение: мой дом-де должен погибнуть, если такова воля судьбы… Но граф Фальконара…
— Увы, государь! — воскликнул Джером. — Я признаю, что оскорбил вас. Но не отягчайте страданий старика. Не ради своей гордыни умоляю я вас о спасении этого юноши, но ради памяти той необыкновенной женщины, что произвела его на свет… Она… она умерла, Теодор? Род, семья… Нет, я и не помышляю о таких суетных вещах… Это говорит сама природа…
— Душа ее давно уже среди блаженных, — сказал Теодор.
— О, как же это случилось? — вскричал Джером. — Расскажи мне… Нет, не надо… Она счастлива… Ты теперь моя единственная забота! Жестокий господин! Согласен ли ты наконец милостиво даровать мне жизнь моего бедного мальчика?
— Возвращайся в свой монастырь, — ответил Манфред, — и приведи сюда беглянку. Повинуйся мне и во всем прочем, про что я тебе говорил, и я обещаю тебе взамен жизнь твоего сына.
— О государь! — вскричал Джером. — Ужели за спасение дорогого моего мальчика я должен заплатить своей честью?
— За меня? — воскликнул Теодор. — Нет, лучше тысячу раз умереть, чем запятнать твою совесть! Чего требует от тебя этот тиран? Значит, девушка еще не в его власти? Тогда защити ее, почтенный старец, и пусть вся тяжесть его гнева падет на меня!
Джером попытался сдержать пыл негодующего юноши, но, прежде чем Манфред смог что-либо сказать в ответ, послышался конский топот, и внезапно заиграла медная труба, висевшая с наружной стороны замковых ворот. В тот же миг пришли в бурное движение траурные перья на заколдованном шлеме, все еще возвышавшемся в другом конце двора; они трижды низко наклонились вперед, как если бы незримый носитель шлема отвесил тройной поклон.
Глава III
Дурные предчувствия зашевелились в сердце Манфреда, когда он увидел колыханье перьев на чудесной каске и заметил, что они раскачиваются в такт со звуками медной трубы.
— Отец, — обратился он к Джерому, перестав называть его графом Фальконарой. — Что означают эти знамения? Если я согрешил… Перья стали раскачиваться еще сильней, чем прежде.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});