Джон Харвуд - Тень автора
Я потащился по скрипучей лестнице обратно, к себе в номер, лег на кровать и зарылся головой в подушку.
Все, что рассказывала мать, оказалось правдой: действительно, тротуары были завалены горами черных пластиковых мешков с мусором. У подземных переходов на подстилках из мокрого картона валялись бродяги в оборванных одеждах. Я бы не прошел и пары кварталов под сыпавшим мокрым снегом без риска заблудиться, а снующие толпы прохожих смели бы меня вместе с моим путеводителем. Продрогшая, но от этого не менее агрессивная шавка заливалась истошным лаем. Зяблики, похоже, мутировали в прожорливых голубей.
Каждое утро я прохаживался по вонючему холлу отел я в ожидании почтальона, но письма все не было. Потом я отправлялся в Британский музей, где засиживался в читальном зале до самого закрытия, пытаясь отыскать хотя бы какой-то след Алисы. Я понимал, что должен испытывать восхищение перед величием музея с его необъятными каменными колоннами, впечатляющим внешним двором с толпами туристов, галдящих на разных языках, вавилонским столпотворением на ступенях и читальным залом, в котором вполне могла бы разместиться вся библиотека колледжа Мосонского университета. Я вглядывался в золоченый купол, венчавший своды музея, и пытался почувствовать хоть что-нибудь, но мои эмоции были такими же, как если бы я смотрел на солнце сквозь густую пелену тумана. Я ощущал на себе взгляды окружающих; временами мне казалось, что они смотрят на меня с ужасом, словно видят черную пелену депрессии, окутавшую меня.
Впрочем, некоторые мои собратья-читатели выглядели не лучше: маленькая старушка в замызганном сером плаще целыми днями просиживала в ряду L в окружении рваных пакетов, валявшихся у нее в ногах; а седой господин с бешеными глазами, занимавший дальний угол ряда С, каждый раз закрывал свою книгу обеими руками, стоило кому-нибудь приблизиться. Однажды, когда я в очередной раз штудировал справочники, рядом со мной разместилась высокая, истощенного вида пожилая дама, от которой сильно пахло нафталином, а лицо было скрыто такой тяжелой вуалью, что даже контуры не проступали. Она раскрыла перед собой «Таймс», но я чувствовал, что она все время смотрит на меня.
На третий день я отважился на прогулку по Кингзуэй к Кэтрин-Хаус, где хранились записи актов о рождении и браках. Им оказался мрачный, сырой, бетонный бункер, пропитанный запахами сальных фолиантов и сырых тряпок. Ежеквартальные реестры – огромных размеров тома, скрепленные стальной лентой, – стояли рядами на металлических полках. В томах красного цвета хранились записи о рождении, в зеленых – о браках (реестры смертей держали в хранилище на другой стороне Кингзуэй). Архивариусы с унылыми физиономиями проворно сновали между полками, с грохотом стаскивая тяжелые папки с полок, а потом запихивая их обратно. Кто-то ругался и кричал; шум стоял оглушительный. Несколько минут я провел в вежливом ожидании возле полки с реестрами, датированными 1960 годом, прежде чем решился ввязаться в схватку. Кто-то здорово врезал мне по почкам металлическим углом фолианта, затем последовал удар локтем по ребрам, потом чья-то невидимая рука схватила с полки том с надписью «J – L январь – март, 1964» и унесла в неизвестном направлении. Я понял, что даже найденное мной свидетельство о рождении Алисы не даст ровным счетом ничего. Запуганный, дрожащий от нервного напряжения, я сдался без боя.
Оказавшись в спокойной тишине читального зала, я составил список всех частных лечебниц Суссекса, после чего извел кучу денег на телефонные звонки, но Алиса нигде не значилась. Она как будто пряталась от меня.
На пятый день я проснулся с тяжелой головой и осипшим горлом, но, вместо того чтобы валяться, уставившись в темноту двора-колодца, я опять поплелся в музей.
В справочнике Суссекса за 1930 год я стал искать упоминание о Стейплфилде. Мне попался лишь Стейплфилд-Хаус, но его владельцем был полковник Реджиналд Бассингтон. Ни Виола, ни кто-либо из рода Хартли не значились среди жителей Стейплфилда и окрестных деревень и городков. Имени Виолы Хартли не было и в главном библиотечном каталоге. Я заказал четыре ном ера «Хамелеона», с ужасом думая о том, насколько пророческой оказалась «Серафина».
Но из заказанных номеров обозрения мне выдали лишь четвертый, и последний; заявки на первые три номера вернулись с пометкой «Уничтожены при бомбардировках во время войны». Без особой надежды и даже интереса я просмотрел оглавление. «Хамелеон», том 1, номер 4, декабрь 1898 года. Эссе Эрнеста Риса. Рассказ Эйми Леви. Поэмы Герберта Хорна и Селвин Имидж.
И – «Рожденная летать: Сказка», автор В. Х.
РОЖДЕННАЯ ЛЕТАТЬДумаю, читальный зал библиотеки Британского музея – не то место, где стоит искать убежища от снедающей грусти, и уж тем более зимой, когда туман пробирается под его купол и влажным нимбом зависает над электрическими лампами. К тому же его завсегдатаев не назовешь самой приятной компанией: некоторые из них более чем небрежны как в одежде, так и в личной гигиене; в то время как другие, явно на грани помешательства, шепчутся с воображаемыми призраками или же на целый день замирают перед раскрытой книгой, страницы которой так и остаются неперевернутыми. Кто-то просто храпит часами, подложив под голову бесценные рукописи, пока не разбудят служители. Разумеется, немало здесь и преданных тружеников, которые старательно конспектируют, и временами дружный скрип перьев эхом разносится под куполом, но воспаленное сознание легко может принять этот звук за скрежет ногтей узников, которые скребут каменные стены.
По крайней мере, так казалось Джулии Локхарт, но она все равно упорно возвращалась в зал музея, одержимая навязчивой идеей отыскать книгу, созвучную ее горю. Она как будто искала друга, который был бы настроен на ту же волну и мог бы разобраться в ее душе лучше, чем она сама. Но поскольку она и сама не знала, что за книга ей нужна и какого автора, то ей приходилось проводить массу времени за тупым перелистыванием страниц огромного каталога. Иногда она просто сидела, уставившись в черную кожаную поверхность стола, иногда пускаясь в странствия по воображаемому лабиринту книжных полок, который, как ей представлялось, уходил глубоко под землю.
Минуло несколько месяцев с той поры, как она рассталась с Фредериком Лидделом, но печаль все не уходила; более того, она перерастала в нечто мрачное и пугающее, доселе ей незнакомое. Казалось, опустился тяжелый занавес, разделив ее с остальным миром; она чувствовала, что стала чужой не только для друзей и родных, но и для себя самой. Не в силах сосредоточиться, она не могла работать. Ее муж продолжал жить своей жизнью, разрываясь между парламентом, клубом и креслом у камина, пребывая в спокойном неведении относительно ее душевного состояния; дочь Флоренс была в школе в Берне; а болтовня с подругами, которой Джулия когда-то предавалась с таким энтузиазмом, теперь казалась бредом мертвецов в преддверии ада. Впрочем, если так разобраться, она не совершила ничего такого, чего бы до нее не делали многие женщины, которых брачные узы связали с равнодушными мужчинами. Среди ее знакомых было немало женщин, беззаботно и легко порхавших от одного любовника к другому, и ей были известны случаи, когда те самые равнодушные мужья безропотно принимали рож денных вне брака детей. Можно сказать, существовал некий не гласный кодекс: пока внешние приличия более или менее соблюдаются, женщины так же, как и мужчины, имеют право на удовольствия. Но для Джулии любовная связь имела особый, высокий смысл. Она ждала настоящей страсти, которой могла бы отдаться целиком, без остатка, высвободив дремлющие в ней тайные желания; и она уже готова была смириться с тем, что так и умрет, не познав этого, пока ей не встретился Фредерик Лиддел.
Брак с Эрнестом Локхартом обернулся для Джулии величайшим разочарованием. Между тем она не могла сказать ничего плохого о своем муже, разве только то, что он был абсолютно неэмоциональным человеком, но ведь он и не обманывал ее на сей счет; она сама обманулась. В двадцать лет она позволила себе увлечься романтическими иллюзиями по поводу брака с мужчиной, бывшим на шестнадцать лет старше ее и казавшимся таким уверенным в себе и образованным на фоне, скажем, молодого Гарри Флетчера, который краснел и заикался в ее присутствии, но зато – как она поняла, хотя и слишком поздно, – просто обожал ее. Родители не заставляли ее идти под венец; напротив, она до сих пор помнила, как отец просил ответить предельно честно, уверена ли она в своем выборе, на что она произнесла свое твердое «да», легкомысленно считая, что за внешней сдержанностью Эрнеста Локхарта скрывается подлинная страсть. И только потом она увидела в своем муже аморфное и унылое существо, хотя и ревностно соблюдающее моральные устои в семье, но совершенно безучастное к ее страданиям. Если бы не дочь, которая родилась через год после свадьбы, она бы оставила мужа; как бы то ни было, она продолжала писать, развлекалась с подругами и не находила в себе сил ненавидеть мужа за то, что был он обделен страстями; только все острее чувствовала она, что тридцать лет прожиты напрасно.