Джон Харвуд - Тень автора
Прошло больше года с того памятного разговора в гостиной, когда она сообщила о том, что Стейплфилд выгорел дотла, и за все это время ни разу не упоминала об Алисе. Наша жизнь совершенно не изменилась, и мы оба делали вид, будто запретных тем для нас не существует. Несмотря на ее протесты, я научился готовить, хотя она так и не подпускала меня к посудомоечной машине и утюгу, так же как и отказывалась брать с меня деньги на питание. Но все-таки расстановка сил изменилась. Теперь казалось, что держит оборону она. «Я не буду больше упоминать о твоей подруге, – словно говорило ее молчание, – а ты не приставай с расспросами о прошлом».
Я совершенно не ожидал от себя такой реакции на потерю Стейплфилда. Мой здравый смысл, казалось, беспомощно взирал со стороны на то, как убиваюсь я по охваченному огнем дому, в котором сгорает все, что мне было так дорого. Даже сознавая всю никчемность подобных переживаний, я не мог совладать с эмоциями. А однажды вечером, за письмом к Алисе, меня вдруг осенило, что счастливые фантазии последних лет были связаны с комнатой Алисы, которая волшебным образом ассоциировалась в моем сознании со Стейплфилдом. И вот теперь выходило, что и ее больше нет, она тоже сгорела. После столь мрачного открытия – им я не решился поделиться с Алисой – меня стали посещать ночные кошмары, в которых я видел себя стоящим в одиночестве у окна, откуда смотрел на выжженный огнем, почерневший пейзаж и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это опустошение.
И все же временами – и это приводило меня в еще большее смятение – я подозревал, что мать нарочно придумала пожар, чтобы прекратить дальнейшие разговоры о Стейплфилде, но причины, толкнувшие ее на это, оставались для меня загадкой. Алиса, при всем своем нежелании поддерживать мою критику в адрес матери, согласилась со мной. «Возможно, – писала она, – там была какая-то семейная ссора, после смерти твоей прабабушки, и твою мать лишили наследства – разумеется, она не могла совершить ничего такого, что оправдало бы этот суровый вердикт. Но я знаю, каково это – вычеркивать из своей жизни все, что было дорого и любимо. Может, твоей матери легче было сказать, что дом сгорел, чем признать, что в нем живут другие люди. Конечно, она должна была бы сказать тебе о пожаре еще давно, когда ты был маленьким, чтобы не обнадеживать на будущее. Ну, в том смысле, что ты когда-нибудь сможешь там жить. Но вполне возможно, тогда она еще надеялась на то, что Стейплфилд может вернуться к вам, а потом произошли какие-то события, поставившие крест на ее надеждах, и тогда она вообще перестала говорить о нем.
Знаешь, я кое-что вспомнила.
Дописываю спустя некоторое время: я только что перечитала твои письма, самые первые, и наткнулась на такие строчки: „Мама сказала, что мы не можем поехать туда жить, потому что дом давно продан, а выкупить его нам не под силу“. Возможно, тогда она еще надеялась, что когда-нибудь вам удастся сделать это. А потом что-то произошло, и она была вынуждена расстаться со своей мечтой. Что ты на это скажешь?»
Ее рассуждения выглядели логичными. Я вспомнил фотографию, которую когда-то нашел в спальне матери. Из-за нее, как я всегда думал, мать и перестала говорить про Стейплфилд, это было своего рода наказание для меня. Но быть может, я ошибался, и как раз в тот день или накануне мать получила плохие известия. Возможно… но эта безудержная ярость… Нет, что-то тут не так. А если предположить, что, поймав меня с фотографией, мать послала запрос насчет Стейплфилда и ответ ее огорчил? Как бы узнать, что это были за новости? Спрашивать ее бесполезно. «Фотография… какая фотография?» А если спросить напрямую: «Чья это фотография?» Явно не Виолы, ведь мать всегда говорила о ней с такой теплотой и нежностью. Разве не держала бы она фотографию Виолы на самом видном месте, хотя бы в тот период, когда мы свободно беседовали о Стейплфилде?
И к тому же я не стал расспрашивать мать про «Серафину»; так что даже не мог с точностью утверждать, что «В. Х.» и есть моя прабабушка. Я открывал ящик еще раз, но там было пусто. Позже, когда я стал разбираться в библиотечном деле, до меня дошло, что можно заказать обозрение «Хамелеона» по межбиблиотечному обмену, снять фотокопию с рассказа, подсунуть его матери, сделав вид, что мне невдомек, кому принадлежат инициалы «В. Х.», и проследить за ее реакцией. Проблема была лишь в одном: во всем Южном полушарии нельзя было найти ни одного экземпляра «Хамелеона». Из Британского библиотечного каталога я узнал, что обозрение вышло лишь в четырех номерах с марта по декабрь 1898 года. Заполучить их можно было только по особой читательской заявке; вот почему в кармане у меня лежало рекомендательное письмо.
Сходство между Серафиной и Алисой временами тревожило меня. Впрочем, если рассуждать рационально, ничего странного в этом и не было. Наверняка Виола посещала выставки картин прерафаэлитов. И скорее всего, видела леди Шалотт, когда ее портрет был впервые выставлен в Королевской академии. Только мне Серафина не напоминала ни леди, ни кого бы то ни было еще, лишь Алису, которую я видел во сне. И, открывая ящик во второй раз, я словно тянулся за тем, что мне принадлежало по праву.
Самолет содрогнулся и загрохотал, словно автобус, свернувший на гравийную дорогу. Впереди двадцать с лишним часов полета. Но ощущение беспокойства не отпускало. Я надеялся, что чтение отвлечет меня, и достал книгу Генри Джеймса «Поворот винта и другие сказки».
«Где же мисс Джессел, милочка?» Эта фраза крутилась у меня в голове всю беспокойную и нескончаемую ночь, которую я провел на борту QF-9. Монотонный гул двигателей уже казался ритмичной мелодией, звучавшей в такт моей присказке. Странно, но сама Алиса писала свою фамилию с двумя «л». Временами темп мелодии менялся и начинал отстукивать: «Мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел», словно проверяя, достаточно ли я бодр для галлюцинаций. «Где же мисс Джессел, милочка?» Ждет в комнате Алисы, где же еще? Я уже знал, что никогда не забуду это имя. Как-то я заглянул в телефонный справочник Мосона. Ни одного Джессела – ни с одним, ни с двумя «л». Алисе будет достаточно лишь взглянуть на меня, чтобы понять, что со мной происходит нечто ужасное. А я, глядя на нее, буду упрямо вспоминать мисс Джессел из своей глупой песенки. Мисс Джессел с мертвенно-бледным лицом, в длинном черном платье. Похожую на того бродягу, что ходит по могиле моей матери. А известно ли вам, сэр, что вы оставили мать в крайне болезненном состоянии, а между тем поезда в вашем гараже ходят строго по расписанию, и где же все-таки мисс Джессел, милочка?.. Я проснулся от тяжелого удара, с которым самолет рухнул на посадочную полосу Хитроу, и первое, что я увидел, были струи дождя, заливавшие крыло.
Я никак не ожидал, что будет так темно, когда я окажусь на вокзале Паддингтон. И что «Стэнхоуп» – куда меня в конце концов поселили – окажется сущей дырой, провонявшей псиной, прогорклым маслом и плесенью. Лестницы скрипели при каждом шаге, а единственное оконце в моей комнате – или, вернее сказать, каморке на втором этаже – смотрело на почерневшие стены соседнего дома, испещренные ржавыми лестницами пожарных выходов.
И никакого письма от Алисы, хотя я и сообщил ей адрес отеля за две недели до отъезда. Пытаясь не поддаваться депрессии, которая неумолимо затягивала меня в свою черную воронку, я спустился в фойе, где имелся платный телефон.
Пролистав адресную книгу, я убедился лишь в том, что никакого Международного клуба друзей по переписке в ней нет. В телефонной книге я нашел с десяток Саммерз, Дж., но ни у кого из них в адресе не значился почтовый ящик Маунт-Плезант. Когда наконец я догадался позвонить в почтовое отделение Маунт-Плезант, там мне лишь подтвердили, что абонентский ящик 294 действительно закреплен за Международным клубом друзей по переписке. «Все остальные сведения строго конфиденциальны, сэр, сожалею, что не могу сообщить вам больше, я дорожу своей работой, простите, сэр, но я не могу вам помочь».
Я потащился по скрипучей лестнице обратно, к себе в номер, лег на кровать и зарылся головой в подушку.
Все, что рассказывала мать, оказалось правдой: действительно, тротуары были завалены горами черных пластиковых мешков с мусором. У подземных переходов на подстилках из мокрого картона валялись бродяги в оборванных одеждах. Я бы не прошел и пары кварталов под сыпавшим мокрым снегом без риска заблудиться, а снующие толпы прохожих смели бы меня вместе с моим путеводителем. Продрогшая, но от этого не менее агрессивная шавка заливалась истошным лаем. Зяблики, похоже, мутировали в прожорливых голубей.
Каждое утро я прохаживался по вонючему холлу отел я в ожидании почтальона, но письма все не было. Потом я отправлялся в Британский музей, где засиживался в читальном зале до самого закрытия, пытаясь отыскать хотя бы какой-то след Алисы. Я понимал, что должен испытывать восхищение перед величием музея с его необъятными каменными колоннами, впечатляющим внешним двором с толпами туристов, галдящих на разных языках, вавилонским столпотворением на ступенях и читальным залом, в котором вполне могла бы разместиться вся библиотека колледжа Мосонского университета. Я вглядывался в золоченый купол, венчавший своды музея, и пытался почувствовать хоть что-нибудь, но мои эмоции были такими же, как если бы я смотрел на солнце сквозь густую пелену тумана. Я ощущал на себе взгляды окружающих; временами мне казалось, что они смотрят на меня с ужасом, словно видят черную пелену депрессии, окутавшую меня.