Мария Барышева - Дарители
Что с ней? Я не знаю, Слава. Но я точно знаю, что боюсь ее — боюсь так, как, должно быть, боятся волчьего воя в ночном лесу или чьих-то тяжелых шагов в темноте за спиной. Я боюсь ее глаз, которые похожи на пальцы с длинными когтями, я знаю, что если потеряю бдительность, эти когти вонзятся в мою сущность и начнут выдирать кусок за куском, не спрашивая моего разрешения. Сейчас она — та Наташа, с которой мы пили пиво и болтали о всяких милых глупостях, а через пять минут это незнакомый мне человек, и душа его бродит темными тропами, на которые я бы ни за что не хотела ступить; он произносит слова, которые она никогда не произносила, и его одолевают желания, которых она не знала. Он смотрит на меня и бормочет: «У тебя есть то, что тебе совсем не нужно, а мне пригодится… отдай это мне, просто посмотри мне в глаза минут пятнадцать. Поверь мне, я ценю то, что ты для меня сделала — ведь именно поэтому я спрашиваю у тебя разрешения».
Я так и не поняла, когда именно это произошло и почему. Мы встретились буквально через несколько часов после моей «гибели», и первые два дня Наташа вела себя вполне знакомо, переживала из-за Светы, по-прежнему вменяя ее смерть себе в вину, переживала из-за всех остальных, постоянно извинялась передо мной, постоянно говорила о тебе… Если б ты знал, что и как она о тебе говорила, ты, Слава, простил бы ее лет на сто вперед (хотя ты в любом случае, наверное, так и сделаешь). А потом она вдруг заявила, что хочет вернуться домой, сюда, даже не заезжая в Симферополь, к маме, к Косте. Я попыталась отговорить ее — Наташе даже в Симферополь возвращаться было опасно, а уж ехать в родной город — совершеннейшее безумие. Она в ответ странно улыбнулась мне, и смотреть на эту улыбку было все равно, что открывать первую страницу очень страшной книги.
— Я поеду в любом случае, — сказала Наташа, и в ее голосе была все та же странная улыбка. — А тебя я не уговариваю, можешь не ехать. Более того, так будет лучше. Ты — замечательная девчонка, Вита. И ты будешь очень мешать мне своей замечательностью.
Она смотрела на меня равнодушно, с легким оттенком сожаления — так смотрят на износившуюся одежку — хорошая была одежка, жаль, но придется выбросить. И слово «мешать» уже само по себе меня разозлило, потому что я прекрасно поняла, что за этим словом скрывается, а уж после этого взгляда родовая кровь взыграла вовсю — никто не смеет обращаться с Кудрявцевыми, как с барахлом, даже если они таковым и являются. В результате, уже в который раз, вспыхнул скандал, завершившийся слезами, соплями, клятвенными заверениями и прочей чушью, которой уже давным-давно завершались все наши ссоры. В конце концов мы поехали вдвоем.
А здесь, в городе, все вдруг пошло стремительно, словно это нечто, сгущавшееся в подруге (да, именно в подруге, это осознано мной с недавних пор окончательно), окунулось в питательную среду, и с тех пор Наташу я вижу все реже и реже и все чаще — женщину, которую то хочется придушить, то по-детски спрятаться от нее с головой под одеяло, лишь бы не чувствовать этого когтистого, голодного взгляда.
Я не могу тебе, Слава, объяснить своего нынешнего отношения к Наташе, вернее, правильней будет сказать, к тому, частью чего она сейчас является. Еще сложнее объяснить, кто это, кого я вижу… Ее характер может меняться по несколько раз на дню, и каждая выплескивающаяся эмоция выпукла, максимальна, словно на нее навели особую лупу. Наташа может с восхищением истинного художника любоваться рассветом, а через пять минут кидается подсчитывать оставшиеся у нее деньги, прятать их куда-то, поглядывая в мою сторону с подозрением законченного скупца; она может болтать часами, а потом даже само приглашение к разговору вызывает у нее отвращение; она может долго, с нарциссической нежностью любоваться в зеркале своим лицом, но потом она принимается, как и раньше, бродить где-то внутри себя, и глаза ее становятся пустыми, словно это закрытые веки. Она может беспричинно нахамить, грязно выругаться, она бывает жестока, она теперь часто лжет, она бывает высокомерна, а бывает завистлива, и она часто беспричинно плачет. Несколько раз Наташа будила меня по ночам и просила посидеть с ней, потому что ей страшно, но она так и не смогла объяснить мне, чего именно она боится. Когда мы недавно ходили с ней на рынок, Наташа украла с прилавка апельсин и сделала это так ловко, что никто ничего не заметил.
— Зачем ты это сделала? — спросила я ее позже, и она, уже привычная мне Наташа, растерянно пожала плечами.
— Не знаю. Просто подумала: зачем за него платить, если я смогу взять просто так, и тогда это было совершенно естественно, будто я каждый день что-нибудь краду.
Она не стала есть апельсин, и он провалялся в холодильнике пару дней. В конце концов, его съела я. А Наташа на следующее утро украла у меня десять долларов, а когда я намекнула ей на это, сказала, что я обсчиталась.
В другой день мы как-то видели на улице очень красивую девушку — бывают люди с такой безупречной внешностью, на которых просто приятно смотреть, как на прекрасный цветок или сияющий драгоценный камень. Но лицо Наташи при виде ее вдруг исказилось в злобной гримасе, и она пробормотала:
— Ей бы огня — как бы тогда захотела холода…
Я невольно вздрогнула, услышав в этих словах и интонации отзвук собственного демона, которого она тогда забрала у меня, а потом мне стало очень больно. Ну почему же так вышло, что она, спасая нас, вынуждена расплачиваться за наши ошибки и нашу грязь? И когда Наташа почти сразу же испуганно посмотрела на меня, я сделала вид, что ничего не услышала.
Она теперь очень тщательно следит за собой. Если раньше она красилась и делала прически только для того, чтобы быть не узнанной и не выделяться из толпы, то теперь она заботится о своем внешнем виде ради своего внешнего вида. Она бывает в парикмахерской каждую неделю, она накупила себе одежды и косметики, и я не знаю, откуда Наташа берет деньги — того, что у нее оставалось, на это никак бы не хватило. Мои попытки проследить за ней не увенчались успехом, хотя я в этих попытках была достаточно разнообразна. Но она чувствует меня, она всегда чувствует меня — вероятно, из-за того, что побывала внутри меня, и ей много раз удавалось ускользать. Она стала очень уверенной в себе, Слава, и она стала очень красивой, хотя в этой красоте есть что-то мрачное, притягательно-зловещее, как в красоте молодой ведьмы. Ты можешь и не узнать ее, но не пугайся, когда увидишь, просто смотри внимательнее — там есть Наташа, ты сможешь ее увидеть, если вас связывали действительно настоящие чувства.
Дорога… Я была на Дороге, Слава, на той вашей Дороге, которая проходит от трассы до трассы почти прямой узкой лентой асфальта, сквозь маленькие сонные дворы, в окружении старых деревьев. Наташа отвела меня туда в первый же день, вернее, она пошла туда, а я отправилась с ней. Я видела венки на столбах, я видела покосившийся гигантский платан, вывороченный пласт земли, торчащие корни, голые, засыхающие ветви. Другой платан, который тогда почти совсем упал, спилили. Дорога точь в точь такая, какой мне ее много раз описывала Наташа, во всех деталях, и я знала ее задолго до того, как увидела. Я узнала то место, где погибла Надя, я нашла большой платан с огромной уродливой раной на стволе, куда врезалась машина Лактионова, я поняла, где стояла Наташа, когда создавала ту картину. Я успела изведать много личных катастроф, Слава, мне часто случалось наблюдать за чужими, но мне никогда еще не доводилось видеть нерожденный конец света. Сейчас я уже вполне реально понимаю, что бы могло произойти, не вмешайся Наташа… но я не понимаю, что может произойти теперь, и исходящую от нее опасность я чувствую на ощупь, но слепо, не видя ее, не зная ее границ и форм, и степени силы. А сама дорога теперь не вызывает никаких чувств, разве что печаль, но и та вызвана только знанием прошлого, а так — это просто асфальт без чувств, желаний и угрозы, и машины ездят по ней так же, как и по миллионам других дорог.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});