В. Галечьян - Четвертый Рим
Высокий грузный человек с выступающим из красных плавок животом и суровым лицом ратника стукнул мощным кулаком по столу, так что зазвенели все медные чарки и столовые приборы, в беспорядке рассыпанные по скатерти.
— Нет, трижды был прав кровожадный ублюдок Маркс, когда перевернул вселенский дух вверх ногами и поставил впереди его материю. Да, я могу смешать розовую и коричневую краски и приготовить оранжевую, но как я таким оранжем нарисую солнце. Не привычное солнце вашего реалистического утра, весь реализм можно уложить в один путь эвенка от стойбища до стойбища, лишь умел бы петь, я говорю об особенном солнце моего видения, которое должно сиять, а не пачкаться на холсте. И где я с нашими линючими красками найду такую композицию, чтобы, как лазерный скальпель, проникнуть в ваши мозги. Погибла российская новая живопись из-за отсутствия импортной краски! — Человек присел, так что стул под ним заскрипел и зашатался, и закрыл лицо руками, выражая тем самым максимум душевного страдания.
— Не понимаю, — сказал быстрый голый брюнет, весь покрытый сетью из морских волн, рыб и водорослей, — что ты так переживаешь из-за пустых тюбиков, я, например, прекрасно углем обхожусь.
В доказательство собственных слов он нашел на своем животе пустое место величиной с чайную тарелочку и тут же куском хорошо отточенного угля совсем заштриховал его. По мнению Луция, получилось даже красиво.
Художников и художниц за столом было много и все практически голые. Правда, от того, что каждый представлял собой картину, их нагота вовсе не казалась навязчивой или оскорбительной для глаза. Просто это была живая выставка, которая по примеру русских передвижников путешествовала по российскому царству-государству, зарабатывая себе на хлеб и водку.
Более того, одетый Луций почувствовал себя каким-то кривлякой-моралистом, далеко отставшим от передовых рубежей изобразительного искусства. Лину здесь в самом деле знали и относились к ней с покровительственной осторожностью, точно к маленькой девочке с гранатой в руках. Тотчас ее и Луция окружили весьма церемонной заботой: вместо чарок с водкой поставили чай с вареньем и конфетами и как бы забыли.
Потихоньку оглядевшись, Луций увидел, что все-таки не они одни были одеты. Буквально через два человека от него или через два экспоната сидел невысокий полный мужчина с лицом круглым и даже по цвету напоминающим медный самовар и пыхтел от злости. Видимо, давно в нем вскипала желчь, потому что, не выждав и пары минут, он вскочил с места и рявкнул:
— Обделались вы все, господа, так и молчите, не вякайте о высоком, ибо спросится. Самый великий экспериментатор — история, и я так полагаю, что ей надоели наши биения кулаком в грудь и словоблудие.
И не только о нашей команде богомазов я говорю, но о всех всуе пишущих, читающих, вещающих, декламирующих и поющих. О всей голодной банде российских гениев, которых, как свиней из под-ножа, спасла матка-история и кто вместо благодарности стал ей кричать: «Шлюха ты позорная, избавь нас от соцдействительности, рты наши зажаты, руки связаны по швам, а уши в дерьме испачканы просто. Сними с нас оковы, дай обрести самих себя, и что только мы ни выдумаем нашими гениальными мозгами, свободными руками и чистыми ушами, каких песен ни споем, романов ни напишем, кино ни снимем». Я так полагаю, господа артисты, что истории поднадоел шакалий вой интеллигентов и она вскинулась: «Пробуйте, сукины дети, вот вам вольная!» Нету цензуры уже двадцать лет, нету никаких ограничений на творчество. Только где великие произведения, где гениальные обобщения, Могучие вспышки духа? Да если и прежних великих пошерстить, так из всего Солженицына, если политику скинуть, останется крохотный «Матренин двор», а из Васи Аксенова голый мовизм. Что говорить об остальных рембрандтах и бетховенах, кои смешивают краски и расписывают пупки, лишь бы собрать на чай с публики.
Вот так, братцы, выглядим мы на весах Истории, вот почему засобачивает она нас обратно под жесткий кулак террора. Ничем мы в вольную свою бытность ей не потрафили. Только ежели словоблудством и весельем пьяным. И как бы мы все свои яйца ни расцветили, голове легче не станет. Ибо голова хочет воспринять новый мир искусств, а не желудочные позывы расписанных задниц.
С этим он замолчал и, окинув всех суровым и вместе с тем приглашающим к душевному веселью взглядом, ловко хватанул ближайшую чарку водки.
Очень старый и очень красивый седой человек поднялся, не глядя ни на кого, и тотчас по левую и по правую его руку встали две юные голые девы, одна из которых изображала корабль в бурю, а вторая — Куликово побоище. Особенно впечатлила Луция вторая картина. Нельзя было не удивиться и не впасть в ошеломление при виде мастерства росписи всей ее сияющей кожи от высокой полной шеи, с которой скатывался к нежному промежутку между круглыми грудями засадный русский полк, благодаря стараниям художника почти незаметно переходящий в лес копий, ощетинивший русский стан. Обе ноги от самых лодыжек захвачены были левым и правым крылом российских дружин, татары же занимали центральное место, спускаясь от грудей к опоясанному павшими воинами пупку.
Вся композиция жила своей вневременной жизнью, подчиняясь только изгибам мышц этого точеного гибкого тела. Даже мало знающий светил живописи Луций и то сообразил, что вставший ему известен. Очень старое пергаментное лицо освещали голубые глаза, которые, несмотря на возраст, горели почти бесовским ярким огнем. Молча, с высоты своего роста, а был он весьма высок и костист, так что обе разрисованные феи доставали ему до плеча, посмотрел старейшина на говорливого толстяка и, не говоря ни слова, вдруг подхватил со стола манерку с красным вином и плеснул тому в лицо.
Луций ожидал увидеть на зловеще красном от вина лице толстяка страшную ярость и досаду. Ему представилось, что тот бросится на своего визави с ножом или по крайней мере с вилкой, но толстяк, видимо, впервые в жизни приняв доброго винца снаружи, только крутил головой со слипшимися волосами и отфыркивался. Одна из девиц молча подхватила стопку белых салфеток и начала его вытирать.
После пятой салфетки сквозь красный цвет стала выявляться белизна, а после десятой толстяк был свежее прежнего и только розовый воротничок свидетельствовал о его недавнем омовении. При полном молчании он снизу вверх заглянул в лицо своего давнего противника и, старательно улыбаясь, сказал:
— Метр, вы сердитесь, значит, вы не правы. Вы живая легенда, мир до сих пор не устает удивляться при мысли, что вы, может быть, еще живы. Никто не сердится на памятник, если с него вдруг отломится на голову кусок известки. Это только доказывает подлинность гипсовой трухи. Мне жаль… — продолжал он, полуприкрыв глаза, от чего его заурядное жирное лицо, кое-где еще пламенеющее каплями портвейна, приняло сразу значительное выражение, — мне очень жаль, что в преклонных летах вам придется услышать глоток правды, от которой вы всегда бежали, как магний от воды. Сами напросились, дорогой маэстро.
— Что ты мне можешь сказать, халдей, — презрительно спросил старик, и голос его прозвучал так же звучно, как у молодого собеседника. — Что значат целые потоки слов перед хотя бы одной картиной, но где она, эта картина? Так что я и слушать тебя не хочу, ничтожество с клешнями вместо рук.
— А зря не хочешь. Потому что вряд ли тебе придется еще услышать правду о твоей теперешней мазне!
— Они всегда так веселятся? — спросил Луций громким шепотом, но Лина только ущипнула его за бок и жестом приказала молчать.
— Знаешь кто это? — шепнула она и в ответ на удивленный взгляд Луция назвала фамилию, которую он никак не ожидал услышать.
— Он еще живой! — вырвалось у него удивленное восклицание, и как раз к месту. Именно в этот момент метр нанес удар сухоньким кулачком в живот толстомордому, который безуспешно пытался вырваться из рук скручивающих его художников и экспериментаторов-моделей.
Надо сказать, что миг торжества великого искусства оказался недолог, ибо краснорожий, изловчившись, сумел-таки пнуть великого мастера в колено. Тот плаксиво то ли завыл, то ли запричитал, а не задействованные доселе собутыльники, свернув от старания стол, бросились его утешать под грохот переворачиваемых стульев и звон бьющейся посуды.
Воспользовавшись благоприятной ситуацией, Луций схватил Лину и вытащил из комнаты, не дожидаясь завершения вечно живого спора об искусстве.
4. КРЫША
Два дня Луций просидел безвылазно в общежитии, а на третий захандрил.
— Ты, дурак, сиди, не рыпайся, — учил его Линин дядя, старый вор на заслуженной пенсии. — За тобой сейчас гоняются спецслужбы регента, плюс татарва, плюс московские уркаганы, минус твоя голова.
— Боюсь за брата, — вздыхал Луций, — к чужим людям отправил его, может, бродит по улицам, а может, уже блох кормит в изоляторе.