Владислав Победоносцев - Тутти Кванти
И горестно простонал при сладостной той мысли узник.
«…Какая же я тройка?.. Или даже семерка?.. Туз я, туз!.. Где они, мои лукавые косые гейши? Ах да, на полу… Не хотели почему-то открыть мне туза. А я не простой туз — козырной!.. И вот меня-то, козырного, берут за горло, как какую-нибудь паршивую шестерку из провинциальной малины. Берет, правда, не кто-то там из двуногих ничтожеств. Стихия берет! Лестно сыграть в деревянную тару от такой силы. Но как же она все-таки слепа и тупа!..»
Тут странное, не по ситуации, бельчуковское фанфаронство было прервано. Хотя и довольно деликатно. Он вдруг почувствовал, что щупальца, обвив ноги, поясницу и плечи, слегка приподняли его. В то же мгновение толстое щупальце юркнуло к затылку, обхватило сзади шею, оплело защитно выставленные спереди локти и сдавило свою добычу.
Темнеть в бельчуковских глазах уже было нечему, и все-таки потемнело. «Все, — возникло в голове что-то вялое, — сейчас задушит, прощайте, близнецы… До ружья-то не дотянуться…»
Щупальце тотчас ослабло. И Бельчук без труда выпростал руку, нашарил ружье и, понимая, конечно, почему вышло ему помилование, сунул стволы в рот… Щупальца бережно опустили узника обратно на шкуру и чуть-чуть отступили…
Бельчук повел руку по стволам вниз, нашел курки, приладил палец к тому, счастливому… Щупальца полезли под дверь, в окне затрепетал рассвет…
«Тройка я, трешка, трояк! — помимо воли и как бы даже помимо сознания судорожно, серой мышью в мышеловке, забилась вдруг отступническая мысль. — А если я все отдам — и усадьбу, и мой дворец, и охотничий домик? — Бельчук пристально следил за реакцией черной стихии. — Ладно, верну и близнецовские лимузины, и бабские драгоценности… Хорошо, и все эти шубы, дубленки и прочее барахло… Что, деньги хочешь забрать?! А мне-то на что жить?.. И зачем без них жить?! Оставь хоть половину…»
Он торговался с черной стихией, уступал ей, шел на компромиссы, соглашался на малое, но она не обнаруживала своей реакции. Впрочем, как только рука его, помогая беззвучному монологу, зажестикулировала, покинув курки, у лица немедленно замаячили щупальца. Пришлось вернуть руку назад.
«Ну, давай же хоть так… — предпринял Бельчук последнюю попытку договориться. — Я нажму на курок… Но если опять будет осечка… Черт с тобой, согласен — нажму и на второй… Ты же должна понять, черная воля, что у меня практически нет шанса уцелеть, даже одного из тысячи… разве что из миллиона… Но это будет честный шанс, если он выпадет, а? Ведь мое ружье еще никогда не давало осечек, тем более трёх кряду… Если же я все-таки ухвачу свой ничтожный шанс за хвост — ты простишь меня! В обмен на то, что я сам задушу в себе свой гений. Согласна, что ли?.. Молчишь… У нас, человечков, это принято считать знаком согласия…»
И Бельчук, чувствуя, как приостанавливает ход сердце, начал очень медленно, очень плавно нажимать на курок…
Тутти Кванти
1
Уже около часа колошматил дождь северные провинции Трафальерума. Раскаленные каменные градины, точно крошечные снаряды, били по серебристым сферическим крышам зданий, по зеленым пластиковым мостовым, по головам миллионов ликующих трафальеров, заполонивших в карнавальном шествии все улицы и площади Е2 — главного города гигантской планеты. Но серьезного урона дождь причинить не мог: и дома, и уличные навесы, и воздухоплавы, много веков назад вытеснившие автомобили, были сделаны из прочных сплавов, способных выдержать куда более тяжелый камнепад. Только по мостовым, где еще не заменили морально устаревший пластик, стрельнули трещины. Хуже приходилось жителям: не все взяли конусные каскетки и зонты-амортизаторы, и теперь то здесь, то там раздавались вскрики — градины покрупнее набивали на головах шишки, оставляя на коже ожоги, опаляли даже специальные одежды с металлической нитью. Особенно доставалось, конечно же, детям, которых родители укрывали мощными телами и тащили под навесы, к лавкам, где торговые роботы круглосуточно продавали защитные дождевики, полусферы, панцири, ботфорты, накидки — самых причудливых фасонов и расцветок.
Но мелкие эти досадины нисколько не отравляли всеобщего торжества по случаю праздника Единения, учрежденного полторы тысячи лет назад в ознаменование конца религиозной междоусобицы, раздиравшей десятимиллиардную — и единственную на планете — нацию трафальеров.
Переливаясь многоцветьем пышных и ярких старинных костюмов, гомоня на все лады радостными голосами, грохоча допотопными прадедовскими трубами и барабанами, рьяно импровизируя на новейших портативных музыкальных синтезаторах, извиваясь в модных гимнастических танцах, карнавал медленно взбирался на 7-й холм, где некогда была провозглашена декларация Единения и где ныне, на самой вершине, высилась тысячеметровая Игла, одна половина которой — по вертикали — была густо-черной, другая — ослепительно желтой, что символизировало слияние враждовавших в глубине веков религий и возникновение единоверия.
Первые потоки трафальеров уже достигли вершины и теперь растекались вправо и влево по холму, склоны которого были превращены в неохватные для глаза трибуны. Правда, своими пластиковыми скамьями они были обращены не вниз, как на стадионах, а вверх — к Игле. Семьи и компании шумно рассаживались на скамьях, развязывали продающиеся всюду по случаю праздника бурдюки с выдержанным вином, открывали большие гастрономические и кондитерские торбы, каждая из которых таила для своего владельца какой-нибудь сюрприз. Рослый даже для трафальеров, семиметровый, горожанин заливался счастливым младенческим смехом, обнаружив в торбе, помимо изысканной снеди, герметически закрытый аквариум с горной форелью и миниатюрный очаг, на котором ему предлагалось — непременно собственноручно! — изжарить рыбу по одному из приложенных рецептов. А рядом, уже не в силах выражать восторг в полный голос, повизгивала ясноглазая, с бантом во всю голову двухметровая малышка: ей достался заводной белый медвежонок, который методично извлекал из розовой пасти мороженое — в виде моржа, белки, волка и других зверюшек, ни разу никого не повторив, и при этом говорил неожиданным басом: «На здоровье!»
Дождь не стихал, но уже не досаждал, как в начале шествия, — все успели разжиться надежной защитой от трассирующих огненных градин. Сейчас, когда на планету разом пала обычно непроницаемая ночь, градины превратились — хоть и буйствовали вокруг фейерверк и иллюминация — в сказочное украшение праздника: тонкие золотистые нити, беспрерывно прошивая темень, освещали хаотично пульсирующим, но ярким светом и расфранченных жителей с их пестрым скарбом, и вознесшийся над городом холм с пятьюстами белоснежными ярусами скамей, и дерзновенно обращенную в явь инженерную мечту — фантастическую державную Иглу, старательно отражающую в своей ячеистой поверхности все это огненное пиршество.
Рассевшиеся горожане, жующие и пьющие, стряпающие и бездельничающие, хохочущие и болтающие, услаждались лицедейством комиков, по заповедному трафальерскому обычаю творящих в эту праздничную ночь сатиры на служителей культа планеты. На широких подмостках у основания Иглы, укрытые от камнепада прозрачной полусферой, актеры давали пьесу, в которой, искусно копируя манеры, мимику, жесты, голоса ревнителей веры, по традиции едко поддевали их, осмеивая велеречивых, но недеятельных, деятельных, но неразумных, разумных, но несведущих, сведущих, да не в том, к чему приставлены… Ревнители веры, случалось, весьма дулись, а то и гневались на сатиры, но комедиантов обижать не смели — жесткий закон гарантировал им неприкосновенность. Впрочем, находились и иные — поумнее: насмешки над собой анализировали и в действия свои вносили коррективы.
Представление, сотканное из самостоятельных картин, колющих то ревнителя веры глухой сельской провинции, то ни много ни мало сам Державный синклит, длилось без перерыва уже третий час, и счастливцы, попавшие в голову карнавала и захватившие лучшие ярусы, поближе к Игле, стали все чаще и нетерпеливее оборачиваться назад, вглядываясь в подножие холма. Там, внизу, сквозь арки, разделяющие религиозные и административные дворцы, которые замкнутым кругом опоясывали холм, продолжал мощно струиться ревущий карнавал, плотно заполняя горожанами нижние ярусы. Специально для прибывающих работала часть разбросанных по склонам огромных, площадью в двести квадратных метров, плоских телеэкранов, воспроизводящих в записи начало ядовитого лицедейства. Прочие экраны, тоже развернутые вдоль склонов, чтобы не ограничивать дальнозорким обзор вершины, передавали происходящее на подмостках — представление должен хорошо видеть каждый.
По исконному обычаю, лишь когда все без исключения участники карнавала, вплоть до приблудившихся дворняг, наконец разместятся на холме, только тогда начнется заключительная и самая главная картина — сатира на верховного ревнителя веры всей планеты — Поводыря. Он сам будет находиться в ложе, что примыкает к подмосткам справа, и стоя — именно стоя! — будет смотреть со стороны на себя, изображаемого лицедеем, и слушать, что думает про него, Поводыря, вся трафальерская нация. Ведь актеры, готовясь к празднику, собирали суждения о нем в различных слоях населения — от политиков до селян. И этот холм знавал мгновения, которые позже застывали строками, иной раз трагическими, в истории Трафальерума.