Сергей Снегов - Диктатор
— Любовь, ты сказал? Ты сомневаешься в моей любви? А что ты знаешь о моих чувствах после казни? О том, как я рыдала дома, как целовала подушку, на которой лежала твоя голова, как в ярости била ее кулаками, потому что это была голова предателя? О том, как я ненавидела себя за то, что любила тебя, как в неистовстве мечтала отомстить тебе, уже не существующему, за то, что ты был мне так бесконечно дорог и так осквернил мое поклонение перед тобой, самой себе отомстить, памяти нашей любви отомстить, так горько было вспоминать, что она была, наша любовь! Я думала о самоубийстве, вот так я приняла твои признания в тюрьме, твою публичную казнь. Мерой моих страданий измерь мою любовь к тебе — это единственная мера, Андрей! Все остальное — ложь!
Она опустилась на колени, обхватила руками мои ноги, прижалась лицом к моим коленям. Я хотел оттолкнуть ее, но она не разжала рук.
— А когда я увидела тебя на экране, Андрей, что было со мной, ты знаешь? Я думала, что умру от радости, что ты жив, что все эти предательства и казни лишь страшный кошмар. Я повалилась на пол и рыдала. Я целовала ковер, как будто то был не ковер, а ты сам, твое лицо, твои руки. Боже мой, боже мой, как я была счастлива, как бесконечно счастлива! Как бесконечно благодарна тебе за то, что ты не совершал преступлений, что ты чист и честен, как был раньше, как был всегда, как будешь всегда, ибо иным ты и не можешь быть. А все иное о тебе — лишь ужасный сон, наваждение злых демонов политики!
— И тогда ты раскаялась, что говорила мне при расставании те страшные слова о ненависти, ведь так? — Я еще думал, что вымученной иронией смогу отстраниться от ее признаний.
— Нет! — закричала она, вскакивая. — Не было этого! Не раскаивалась и никогда не раскаюсь! Той маске, которую я хлестала ненавистью, я говорила искренно. И рыдала от счастья я не потому, что раскаялась, а потому, что ты отделился от своей ужасной маски, что ты жив, истинный, прежний, неизменный, что я снова могу любить тебя, гордиться тобой. Гордиться собой, что выпало мне такое счастье — любить тебя, поклоняться тебе!
Она все же не справилась с нервами. Она стояла передо мной и плакала, закрыв лицо руками. Меня терзало отчаяние. Я сам был готов зарыдать, кричать и ругаться, а еще лучше схватиться бы с кем-нибудь в дикой драке — кулаками и зубами. Еще никогда я так не любил Елену, как любил ее сейчас. И еще никогда между нами не было такого барьера, такой стены непонимания и ошибок. Я готов был биться головой в эту непроницаемую стену отчуждения, но голова не могла пробить ее, требовались слова, только я не находил таких слов. Я был иной, чем всегда думал о себе. Я чувствовал, что если она не перестанет плакать, я сам упаду перед ней на колени и буду губами пить ее слезы, и просить прощения, и обещать все, что она пожелает. И с ужасом понимал, что делать этого нельзя, так бы мог сделать я прежний — тот человек, каким я ныне стал и какого еще не понимал в себе, ни ей, ни себе потом не простит такой слабости.
— Садись, Елена! — приказал я. — Не нужно противостояний. Поговорим спокойно.
— Поговорим спокойно, — покорно повторила она и села. В ней совершилась перемена. Она слишком много сил отдала борьбе с тем невидимым барьером, что останавливал меня. Она тоже чувствовала его и тоже не имела сил преодолеть. А я не знал, о чем говорить. Все, что я мог сказать, было мало в сравнении с тем единственно важным, о чем говорила она.
Я ухватился за подвернувшуюся мысль.
— Ты хотела мне отомстить, да? Памяти моей отомстить, ибо я уже не существовал, ты думала так…
— Ах, это! — сказала она устало. — Да, хотела. Памяти о нашей любви отомстить, вот такое было желание.
— Как же ты намеревалась мстить?
— Ну, как? У женщины есть только один путь. Изменить тебе, предать тебя, как ты изменил и предал…
— Стать подругой Гамова? — спросил я прямо.
Я знал, что она лгать не умеет. Все же какую-то минуту она колебалась, прежде чем ответить так же прямо, как спрашивал я.
— Думала и об этом. Возможно, и стала бы его подругой, если бы он проявил склонность. Но он дал понять, что я ему не нужна. Он не отделял меня от всех остальных женщин — и ко всем был одинаково равнодушен.
— Он старался ввести тебя в правительство, приблизить к себе…
— Как пешку в политической игре. Я это поняла еще до того, как тебя казнили. Ты ревновал, я видела это. Я не разубеждала тебя, мне была приятна твоя ревность.
— Ты могла отомстить с другими мужчинами.
— Андрей! — в ее голосе снова зазвенели слезы. — У тебя есть право бичевать меня за те слова при прощании, хотя виноват в них ты сам, твой обман, твоя игра, такая игра, что и теперь — вспомню — сердце останавливается. Но зачем меня унижать? Все же ты — это ты… Даже вымышленное тобой предательство… Оно было твоего масштаба… Да, с Гамовым я могла бы тебе изменить в те дни исступления. Он не захотел… Но других мужчин я бы сама не захотела — даже ради самой яростной мести. У меня нет дороги от тебя, Андрей. Одной навсегда остаться — да, могу. Сама уйти — нет, никогда!
Мы помолчали. Я старался не смотреть на нее. Я знал, что глаза ее полны слез и она сдерживается, чтобы они не хлынули. Видеть это было свыше моих сил. Я сказал:
— Поговорили, Елена… Чего ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы простил мне оскорбления, брошенные актеру в твоем облике… Вот чего я хочу! — И добавила с горечью: — А ты этого не хочешь.
— Неправда! — Дрожь сводила мне руки. — Я хочу того же, что и ты. Ты сказала: вернуться, стереть недоразумения и ошибки… Давай изменим последовательность. Подари мне время, чтобы стерлись во мне и твои, и мои ошибки. И тогда я вернусь. В наш общий дом вернусь. Повторю твои же слова: у меня нет пути от тебя, Елена!
Она порывисто схватила руками мои плечи, поцеловала меня в щеку и молча вышла.
Я не поднялся из кресла, только смотрел ей вслед. Я был так истерзан, словно меня били палками. Вдруг засветился экран. На экране возник Павел — он хмуро всматривался в меня. Я ничего ему не сказал, он ничего не спросил. Экран погас.
9
Гамов созвал Ядро. Проблем накопилось много, одна требовала немедленного решения. Флория волновалась. Недавно в ней с восторгом встретили армию Вакселя, а наших отступавших солдат кое-где исподтишка импульсировали. Пеано требовал от тыловых властей свободных дорог для войск, в мятежной Флории, крае болотистом и лесистом, обеспечить надежность было непросто.
— Прищепа, докладывайте обстановку у флоров, — предложил я.
Доклад не утешал. Флоры никогда не дружили с латанами, еще меньше приязни они испытывают к патинам. Этот замкнутый народец ревниво дорожит своей особостью, с презрением отвергает все чужое. Хмурые флоры незаурядны — талантливые поэты, художники, архитекторы, в последние годы появились неплохие ученые и инженеры, в воинской храбрости тоже не из последних. Но все достоинства флоров стираются перед их нетерпимостью к другим нациям, несовместимостью с теми, кто волей истории внедрился в поры их общества. Раньше это были патины — и распри доходили до войны. Сейчас это латаны — и вражда перенесена на них. Маруцзян пытался ослабить недовольство флоров большими подачками из государственного бюджета. Доход флоров мизерен, земля скудна и ее не хватает, нет своего угля, нефти, газов, металлических руд, хлопка и прочего. Только трудолюбие флоров поддерживает их существование, но до бюджетных подачек Маруцзяна скудость была типична — деревянные лачуги, cвечи, примитивные орудия труда, примитивные больницы, кустарные мастерские. Сейчас Флория, пожалуй, самый благоустроенный регион страны, но доброты к латанам государственная щедрость не добавила, даже наоборот. Раньше они просто недолюбливали латанов, сейчас исполнены к ним пренебрежения — вот, мол, как мы живем, а как вы живете? Ибо мы не чета вам! Не благодарность, а высокомерие — такие черты порождены у флоров щедротами Маруцзяна. Возможны нападения на дороги, диверсии в городах. Во Флорию нужно ввести охранные войска, чтобы сохранить спокойствие.
— Флоры — самая малочисленная народность в государстве, — сказал Аркадий Гонсалес. — Почему бы нам не переселить их всех куда-нибудь вглубь, а сюда передвинуть верное население? А после войны разрешить возвращение на родные глины и пески.
— Побойтесь бога, Гонсалес, если не истории, которая вам не простит такого самоуправства. Вы не боитесь? — воскликнул Пустовойт. — Выселять целый народ! И без серьезных причин!
— А что к нам недоброжелательны, это не причина?
— У меня к вам тоже нет доброжелательства, Гонсалес. Достаточно, чтобы вы меня арестовали и выслали?
— Вы восстания не поднимаете, министр Милосердия. А они могут разжечь восстание.
— Могут сделать — не значит — «сделают». Ежели бы да кабы, да во рту бы росли грибы… Охранные войска защитят дороги, это их работа. А если прохожие бросают на наших солдат недружественные взгляды — переживем. Возражаю против переселения флоров.