Сергей Снегов - Диктатор
А в Латанию возвращались военнопленные. Они ехали в поездах, шли строем по городам, растекались мелкими группами по районам. Население высыпало на улицы — кричали, обнимались, целовались… Еще в лагерях, где томились военнопленные, расписали, куда каждому возвращаться. И каждый эшелон имел свой особый маршрут, пленные получили свою особую форму, свидетельство перенесенных страданий. И в кармане у каждого лежало сто золотых лат и разрешение на отпуск от военной службы — праздник свободы в тридцать радостных дней.
Но одновременно с эшелонами освобожденных по тем же дорогам, в таких же вагонах, в таком же пешем строю двигались и пленные — кортезы и родеры, ламары и патины. Этих не встречали криками радости, всюду, где они появлялись, устанавливалось ненавидящее безмолвие. На них только смотрели — и если бы гневными взглядами убивали, половина не добрела бы до конечной цели своего пути — заблаговременно выстроенных лагерей в далеком тылу. До самого прихода в те лагеря эшелоны находились в бесконтрольном распоряжении Бара, а на месте их принимала новая охрана — министерства Милосердия. Я долго не понимал, почему Гамов так распорядился, ведь охрана врагов, даже захваченных в плен, отнюдь не милосердная операция. Но смысл в таком повелении Гамова имелся, позже я это понял — и не я один.
В мой кабинет вошел Павел Прищепа.
— Есть важные новости, Павел? — полюбопытствовал я.
Он ответил с холодностью, еще не случавшейся между нами.
— Когда выполнишь свое обещание? Ты знаешь, о чем я говорю.
— Знаю! Я обещал встретиться с Еленой, когда на фронте полегчает.
— Она в твоей приемной. Что ты ей скажешь?
— Что я могу сказать? Пусть входит.
Павел ушел, и появилась Елена. Я пошел навстречу. Вид ее поразил меня. Вероятно, и мой вид показался ей неожиданным. Мы одновременно сказали одно и то же:
— Ты очень переменилась, Елена, — сказал я.
— Ты очень переменился, Андрей, — сказала она.
Я засмеялся, так было удивительно, что мы одинаково увидели изменения друг в друге и сказали о них одинаковыми словами. Она сделала порывистое движение, я испугался, что она бросится мне на шею, и поспешно показал на кресло. Она села. Я сел напротив.
— Я думала, наша встреча будет иной, — сказала она с болью.
Я знал, что она начнет не с поздравлений, что я не казнен, а жив и здоров, а с жалобы на холодность, и подготовил ответ.
— Встреча соответствует расставанию, — я даже улыбнулся.
Она всматривалась в меня большими глазами. Она как бы не верила, что это я.
— Так и будем молчать, Елена? — сказал я мягко.
Она встрепенулась и притушила распахнутые глаза.
— Андрей, ты уже много дней на свободе… то есть на прежней работе, а мне хоть бы слово, хоть бы намек! Павел сказал, что ты запретил говорить мне, что воротился в Адан. Даже что ты жив, что сцена твоей казни была выдумкой — даже это запретил сказать!
— Никто до поры не должен был знать, что казни не было.
— Никто — да! Но я, я!
— И ты, Елена! Я не мог сделать для тебя исключения.
— Для Павла сделал! Для Бара, для Штупы, для какого-то Исиро! Только не для меня.
— Они — мои сотрудники. Я не мог оставаться для них бестелесной тенью.
— Для меня, значит, мог оставаться тенью? Больше, чем тенью! Страшным воспоминанием об изменнике, казненном за преступления! Почему такая безжалостность? Со своей женой ты обошелся суровей, чем с сослуживцами!
— Бывшей женой, Елена, — сказал я.
У нее перехватило дух. Она страшно побледнела. «Держи себя в руках!» — мысленно приказал я себе.
— Ты сказал: «бывшей женой», Андрей?
— Я сказал — бывшей женой, Елена.
Она прижала руки к лицу, на висках пульсировали жилки.
— Прости, я не поняла. Разве мы уже не супруги?
— Мы были ими до моей казни…
— Но ведь не было казни! Ты ведь не умер, Андрей!
— В каком-то смысле все-таки умер.
— В каком-то смысле? В каком же? Больше не любишь меня? Почему ты опускаешь лицо? Ты не любишь меня? Говори всю правду!
Я не мог сказать ей всю правду. Я любил ее — так же крепко, как любил прежде, еще крепче. В далеком изгнании, в домике по соседству с двумя физиками, я часто вспоминал об Елене, но охладевшей памятью. Она ушла не от меня, но из меня, она была в постороннем мире, тот мир больше не соприкасался со мной. И, воротившись, я не пожелал ее видеть. Меня волновала удача военных действий, а не встреча с ней. Я морщился и поеживался, воображая, как она будет оправдываться в недоверии ко мне, как будет радоваться, что никакой казни не было, как будет ласкаться, какие строить надежды на будущую жизнь…
Но вот она не оправдывается в нанесенных мне оскорблениях, не уверяет в неизменности своей любви, только допытывается, люблю ли я ее. Какой удачный случай для последней фразы задуманного расставания. «Да, не люблю!», либо: «Нет, не люблю!» — и все завершено. Но именно эти два слова: «не люблю» — были единственными, какие я не мог произнести.
— Ты спрашиваешь о любви, — сказал я горько. — А кто бросил мне в лицо: «Ненавижу тебя! Боже, как я ненавижу тебя!..» Любить ненавидящего тебя! Не слишком ли многого ты требуешь от меня?
— Нет! — крикнула она. — Это ложь! Я не говорила, что ненавижу…
— Не говорила? Придется обратиться к Павлу. Наверно, он поставил в моей камере регистрирующие аппараты. Может, услышав свой голос, ты перестанешь отрицать, что этот голос говорил.
— И тогда буду отрицать! Тысячу раз услышу свой голос, тысячу раз услышу слова о ненависти к тебе, все равно буду отрицать, что говорила их. Не было этих слов, Андрей!
— Не было, хотя были? Повторяю: ты слишком многого требуешь от меня! Я все-таки еще в добром сознании. И в роду моем, ты это знаешь, не водились сумасшедшие.
— И в моем роду тоже их не водилось. И я, как и ты, в ясном сознании. Именно потому, что ты в ясном сознании и способен понять правду, как бы неправдоподобно она ни выглядела, я и говорю тебе: не было этих слов о ненависти к тебе!
— Елена! Я потребую у Павла пленку!..
— Пленка меня не опровергнет. Слушай меня, а не пленку.
Я сделал усилие, чтобы не дать вырваться негодованию. Гамов временами впадал в ярость. Нечто похожее могло произойти и со мной.
— В школах Корины есть забавный обычай, Елена. Учитель за проступок ученика может его высечь в классе, но потом должен получить у попечителя школ официальное подтверждение порки. И вот однажды учитель с огорчением сказал ученику: «Питер, я на прошлой неделе вздул тебя за нехорошие слова. Наказание не утверждено, так что можешь считать себя несеченным. Но поскольку твой проступок остается, то в следующий раз, когда нужно будет тебя пороть за другую вину, я добавлю к новым розгам и эти, неутвержденные, и высеку вдвойне!»
— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
— Только то, что сказал. Ты безжалостно выпорола меня словами, а теперь просишь считать порку как бы не бывшей.
Она опять прижала пальцы к вискам.
— Не так, Андрей, совсем не так! Я не отрекаюсь от тех слов о ненависти. И если бы создалась та страшная ситуация, что была в тюрьме, я снова и снова повторила бы их без колебаний. Те слова были, все так. Но тебе я их не говорила. Они были адресованы другому человеку.
— В тюрьме был один я!..
— Нет! Тебя не было! Был изменивший родине государственный деятель, был предатель, променявший честь на деньги, благородство на мечту об единоличной власти, был актер, мастерски разыгравший комедию, гениальный фигляр в отвратительной маске. К ним, предателю и актеру, я обращала слова ненависти, не к тебе!
— На мне была маска, но под маской оставался я.
— Я видела лишь маску, а не тебя. Я забыла о тебе, такой была маска! Актер гениально разыграл свою роль, я ненавидела того, кого он играл. Зритель негодует, когда видит злодея на сцене, но, встретив актера на улице, он с уважением, с благодарностью за игру кланяется, а не кидается на него. Почему ты требуешь от меня другого отношения, чем актер от зрителя? Ты разыгрывал роль преступника — и великой твоей неудачей, человеческой и государственной, было бы, если бы я не поверила. Ты не простил бы самому себе, если бы не убедил меня, что ты негодяй. Зачем же теперь укоряешь меня за то, что ты сам самозабвенно внушал мне? Я поверила твоей игре, поддалась твоему внушению! Себя вини, себя, не меня!
У нее снова перехватило дух, она замолкла. У меня не было защиты ни от ее слов, ни от молящих глаз, ни от страстного голоса, вторгающегося в глубь души. Я не мог опровергнуть ни одного ее слова. Я только сказал:
— Логика, Елена! Все так стройно в словах… А чувства? А та любовь, которая связывала нас двоих в одно целое?
— Любовь, ты сказал? Ты сомневаешься в моей любви? А что ты знаешь о моих чувствах после казни? О том, как я рыдала дома, как целовала подушку, на которой лежала твоя голова, как в ярости била ее кулаками, потому что это была голова предателя? О том, как я ненавидела себя за то, что любила тебя, как в неистовстве мечтала отомстить тебе, уже не существующему, за то, что ты был мне так бесконечно дорог и так осквернил мое поклонение перед тобой, самой себе отомстить, памяти нашей любви отомстить, так горько было вспоминать, что она была, наша любовь! Я думала о самоубийстве, вот так я приняла твои признания в тюрьме, твою публичную казнь. Мерой моих страданий измерь мою любовь к тебе — это единственная мера, Андрей! Все остальное — ложь!